Thursday, 10 October 2019

Юрий Клепиков. Записки бывшего мальчика/ Yury Klepikov - Notes from a former boy

Источник: Юрий Клепиков. «Не болит голова у дятла» и другие киносценарии (2008)

Детство — это вечное ожидание. Когда за тобой придут, когда тебя накормят, когда тебя вымоют, когда разрешат, отпустят, позволят, когда о тебе вспомнят, обратят внимание, дадут сказать, когда тебя перестанут ругать, простят, когда тебе купят, подарят. И поэтому не правильно ли предположить, что детство кончается тогда, когда ты перестаешь ждать.

Мне трудно давались грамота и счет. Что и было замечено учительницей, ветхой старушкой со слабым, дребезжащим голоском. Я едва слышал ее, сидя в конце огромного класса. Кажется, старушка вызвала меня? Догадываюсь, что так и есть, потому что сидящие впереди оглядываются на меня. Встаю. Мне велено выйти в зал и узнать, который час. Отправляюсь. С ненавистью смотрю на циферблат. Как же определить время? Возвращаюсь и сообщаю: большая стрелка около двенадцати, маленькая почти у восьми. Так сколько же времени, спрашивает старушка. Молчу. Позже буду так же молчать в связи с таблицей умножения, химическими формулами, уравнениями, датами. Какую же комбинацию времени показывают эти дурацкие стрелки? Учительница спрашивает у класса. Поднимается несколько рук. Ага, не один я такой тупой.
Другое испытание. Учительница приближается. Ко мне, что ли? Мало тут других, да? Старушка кутается в старенькую шаль. От нее пахнет мышами. Пожалуйста, говорит, покажи мне семь палочек. Показываю, отбирая несколько палочек из целой кучи. Какие у тебя страшные палочки, говорит, наклоняясь ближе. Сильнее пахнет мышами. Нет, это не семь палочек, а больше. Откладываю одну в общую кучу. Похоже, угадал. Запах мышей удаляется.

Но разве может кончиться вот это — как мы здороваемся, улыбаемся друг другу, болтаем? Каша спасла меня. Я как-то не задумывался — а что же мать в эти 10-12 дней? Психологически я был защищен детской глупостью — она взрослая, большая, выкрутится. Но именно тогда в ней появилась какая-то заторможенность. Она стала кашлять.
Мать работала на танковом заводе. Без выходных. Возвращалась поздно ночью. Начальником гигантского завода был генерал Зальцман. Он был так знаменит, так часто упоминаем, что я не воспринимал его иначе как начальником всего города. Это он, злой и жестокий, не отпускает мать домой. Позже, из разговоров взрослых, я узнал, что существуют партийцы и какие-то буквенные люди — энкавэдэшники. Они и есть самые главные люди. Они ходят в красивых шинелях. Живут в отдельных квартирах. Рядом с нами их большие, красивые дома — городок НКВД. У них своя булочная. А внутри городка — свой клуб имени Дзержинского. У них горят лампочки и тогда, когда у нас нет электричества.

Он и сейчас стоит у меня перед глазами — Миша Канторович. Худенький, густо залепленный веснушками, с затравленными глазами и седой. Седой! Вот что заставило нас уставиться на этого старичка, когда мы осознали, что нашего полку прибыло. Он поселился в моем подъезде и был, наверное, восьмым членом семьи, состоявшей из молодых и старых женщин. Все они жили в одной маленькой комнате. Миша был из Белоруссии, сирота. И это все, что мы знали о нем. Он пытался научить меня играть в шахматы. И научил — ходам, не более. Я подолгу задумывался над каждым ходом к досаде седого учителя. Бывало, глядя на Мишу, я заставал его в пугающем оцепенении — смотрит в одну точку, отсутствует, короткие, острые волосы как будто стоят дыбом.
С Мишей же связана одна история, ранившая меня и как бы положившая конец нашему приятельству, хотя должна была бы его укрепить. Мать купила мне лыжи. Во дворе стоит грузовик. Каким-то образом я взобрался в него, не снимая лыж. Задний борт открыт, внизу сугроб. Я хочу спрыгнуть на него, чтобы показать приятелю, какой я смелый и ловкий. Это тебе не шахматы. Вдруг появляется Толя Козлов, сын полковника НКВД. Он старше нас, сильнее, и мы его побаиваемся. Козлов увидел мои лыжи, увидел Мишу. И погнал его из кузова, обозвав жидом. Миша молчал и не хотел спрыгивать на землю. Я заступился за него, робко и просяще. Козлов грубо столкнул Мишу на снег. А затем наступив на конец лыжи, выступающей над краем кузова, потребовал, чтобы и я назвал Мишу сопливым жидом. Миша стоял внизу, с ненавистью глядя на обидчика, будто запоминая каждое его слово, будто в надежде когда-нибудь ему отомстить. Я не хотел называть Мишу жидом, но Козлов требовал и, нажимая на лыжу, угрожал переломить ее. Новые лыжи! Вдруг Миша своим неприятным, скрипучим голосом говорит мне, чтобы я обозвал его жидом, пусть Козлов подавится. Еще немного, и я воспользовался бы данным мне разрешением. И тут лыжа треснула. Она не переломилась, а расщепилась вдоль. Козлов спрыгнул и исчез. С этого дня мы с Мишей стали сторониться друг друга. Он видел во мне свидетеля своего унижения. А я был готов к предательству, хотя оно и не состоялось. Эти переживания положили конец нашим шахматным встречам. Что до Козлова, то он на несколько лет куда-то исчезает, и мы видим его снова в шинели лейтенанта НКВД.

Я впервые отправляюсь в лагерь на лето. Почему-то я опоздал уехать с другими детьми. У гостиницы «Арктика» стоит грузовик. Забираюсь в кабину. Я впервые сижу так близко к рычагам, движущим машину. Веду себя тихо, не задаю вопросов. А так хочется спросить! В кабине нас трое. Еще и директор лагеря. Из того, что она говорит, я понимаю: у нее погиб муж. Пожилой, хмурый шофер исчерпал запас сочувствия. Женщина тихо плачет. Я не знаю, как ее утешить. Не умею. Шофер останавливает машину и велит женщине выйти и поплакать как следует. Она выходит. И мы слышим страшный вопль, безудержное рыдание.

Я точно знаю, что события, о которых я сейчас рассказываю, происходили после войны. Ни о какой последовательности не может быть и речи. Я извлекаю фрагменты прошлого, будто вытаскиваю старые листы из огромной слежавшейся груды. Остается загадкой, почему одно помнится, а другое нет. И насколько открыт вход в прошлое? И нет ли в его подвалах заранее закрытых путей? И почему все вспоминается только отдельными кадрами? Едва начинаешь сюжет, как обнаруживается, что пленка кончилась.
Осень. Дождь. Раннее утро. Стою в очереди за хлебом. У меня на ладони химическим карандашом нарисован трехзначный номер. Хочу спать. Ухожу домой. Через час возвращаюсь. Очередь не движется. Снова ухожу. Пока отсутствовал, провели перерегистрацию. Мой номер недействителен. Волнуюсь. Пытаюсь пролезть. Не получается. Много стариков, детей, инвалидов. Снова занимаю очередь.

После войны развелось много бездомных собак. Иногда можно было видеть, как целая стая пробирается дворами, быстро обшаривает помойки и уходит дальше. Встречались какие-то удивительные помеси дворняжек с благородными породами. А вот и собачник — татарин Бабай на своем фургоне. Мы мешаем его промыслу, свистом и криком разгоняя собак. Бабай свищет кнутом, мы боимся его. Он брал собак сетью на помойках. Задняя стенка его фургона была решетчатой, сквозь нее мы видели поскуливающих пленниц. Они словно знали, что предназначены на мыло. А на рынке продавали шапки и рукавицы из собачьего меха.
Примерно в это время я завел собаку. Это был крупный седой сеттер, найденный мною в подъезде. Пес был старый, усталый, голодный. Я позвал его, и он пошел за мной. У собаки я нашел глубокие язвы и сразу подумал — мать выгонит ее. Собака прожила у нас несколько дней, наполнив квартиру седой шерстью. Почувствовав недоброжелательность хозяйки и мою неуверенность, сеттер целыми днями стоял у двери. Он был обучен — давал лапу, садился, ложился. Но все это нехотя, принужденно. Трудно дружить с больным. Однажды я открыл все двери. Собака вышла на лестницу и, не оглядываясь, как бы не попрощавшись, хмуро побежала вниз.

Мать заболела. Я живу у отца. У него отдельная квартира из двух комнат. Поселившись здесь, я смутно угадываю какие-то детали из времен младенчества. Например, большой велосипед. Он стоит в комнате и выглядит таким блестящим и новым, будто им никогда не пользовались. Или: я помню этот дом с двумя подъездами, а наискосок от него другой, такой же. В этом другом на меня и упал флакон с духами. Значит, после развода родители некоторое время были соседями.
Отец завел новую семью. Его жена, молодая, свежая женщина, недавно родила девочку. Женщина относится ко мне хорошо, сердечно. Внутренне я считаю, что живу скорее у нее, чем у родного отца. Наши с ним отношения как-то натянуты. Похоже, что он чего-то не может простить матери. Конечно, я на ее стороне. Но все это не называется словами и висит недоговоренностью, как враждебное предположение. Трудность была еще и в том, что я по глупости и упрямству устроил себе лингвистическую ловушку. В чем она выражалась? Я никак не называл отца. Я не только исключил слово «папа». Я избегал даже местоимений. Он не был «ты» и даже «вы». В обиходе — необыкновенно трудное упражнение. Отец быстро заметил мою грубость. Потребовал объяснить, что это значит. Я закрылся на все засовы и замки. Он понял, что входа нет и больше не трогал меня.
Придя с работы, отец ужинал, выпивал и тихо задремывал. Молодая жена, с увещеваниями, раздевала его и укладывала спать. Как ребенка. И после этого еще долго продолжалась домашняя жизнь — стирка, купание девочки, мытье посуды. А я готовил уроки.
По выходным отец с недоумением смотрел на меня — кто такой? Почему здесь? Конечно, я приписывал ему такой взгляд. Провести вместе целый день при наших сложностях было трудно. Я уходил на улицу и там пытался укротить свою невоспитанность. Я чувствовал, что веду себя плохо, несправедливо, неблагодарно. Но и внезапная перемена была бы нестерпимо фальшивой.
Однажды за обедом я отказался от компота из персиков. Отец не поверил. Что я не хочу персиков. И был совершенно прав. Но я капризничал, видимо желая показать, какой я необременительный и не жадный сын. Отец сказал, что я вру, что ему стыдно за меня и что банка открыта специально, чтобы я мог полакомиться, пока живу в его доме. И здесь он был прав. Скрывая слезы, я выпил компот и съел персики. Вскоре мать поправилась. Я ушел от отца и больше никогда его не видел.

После войны снова стали ходить в гости. Одно время к нам повадился странный визитер, сослуживец матери — Матвей Ильич. Казалось, он был задуман великаном. Вырастив его в высоту, природа бросила о нем всякую заботу. Худой как жердь, он гремел при ходьбе. Это были ключи в его кармане. На него нельзя было смотреть без улыбки. Рядом с ним все уменьшалось. Ложка выглядела зубочисткой, сахарница солонкой, чайник — игрушечной посудой.
Матвей Ильич был застенчив, робок и невероятно скучен. Он мог часами рассказывать прочитанные книжки. При этом даже увлекательная история превращалась в нудную мертвечину. Чужое воображение было для него слишком горячим. Так при мне за два часа он превратил в скелет «Госпожу Бовари». Это был едва ли не первый из прочитанных мною любовных романов. Впечатление было сильнейшим.
Завидев Матвея Ильича с балкона, я говорил: мама, библиотекарь идет! Она вздыхала и просила поставить на плитку чайник. Когда этот скелет в поношенном костюме и дырявой обуви садился на стульчик и подавалось скромное угощение, тут и начинались разговоры. Мать, не стесняясь присутствием гостя, могла штопать или гладить. Бывало, мы не открывали нашему бедному гостю. И тогда приходилось долго не включать свет.
Что он искал у нас? Хотел немного тепла и внимания? В женихи он не годился. Его лошадиное лицо не было приспособлено для выражения нежности. Но голос как-то справлялся с этой задачей. «Асенька, вы читали „Сестру Кэрри“ Драйзера?» Его начитанность быстро приелась, своеобразие становилось смехотворным, почти стыдным. Человек превращался в ноль.
Матвей Ильич стал приходить все реже и реже. А потом и вовсе забыл дорогу к нам. Однажды мать сказала: «Представь, сейчас встретила библиотекаря, и он не поздоровался со мной. По-моему, не узнал». Я его тоже встречал. Меня он и вовсе забыл. Он быстро и неряшливо старел. Видимо, уже впадал в безумие. И правда, одинокого великана свезли в дом умалишенных. Я вспоминаю о нем как о смешной и трогательной фигуре того баснословного времени, медленно выздоравливающего для нормальной жизни.

Я был мальчиком из центра, из чистой, благоустроенной части города. Я узнавал его постепенно, годами. Если от дома двинуться на троллейбусе на восток, то можно было приехать на ЧТЗ, бывшее царство генерала Зальцмана. Если свернуть направо, то после долгой езды попадешь в поселок трубопрокатного завода, на берег озера Смолино. А если налево, оказывался на зеленом ЧЕГРЭСе. На севере, далеко за чертой города, дымили вулканическими извержениями трубы металлургического завода. Юго-западная сторона города была лесистой, хвойной. В ту сторону направлялись похоронные процессии. Кладбище поражало размерами. Неподалеку слышались тугие, мощные взрывы. В мраморных карьерах добывали облицовку для московского метро. Бродя по кладбищу среди бесчисленных оград, стоящих тесно, как кровати в общежитии, вдруг встречаешь громадную каменную часовню со сложным кровельным рисунком или видишь башнеобразное надгробье — так состязались городские толстосумы. Но больше всего простых крестов над забытыми, провалившимися могилами. После войны, судя по датам, кучкой похоронили безымянных сирот. Убогие надписи на дощечках сообщали: неизв. ребенок женского пола; неизв. ребенок мужск. пола.

Вскоре дождь перестал, потеплело. Когда выглянуло солнце, в березовой роще стало светло, как в пустой комнате после побелки. Кучер разрешил нам пройти через рощу, поскольку дорога все равно огибает ее. Когда я удалялся в сторону, мать начинала петь. Негромко, застенчиво. Я понял, ей хотелось побыть одной. Часто попадались грибы. Вызывали сердцебиение белые — здесь и там, с их коричневыми горбушками, крупные. Все червивые. Будто неудавшаяся жизнь. Выйдя на дорогу, я оглянулся на рощу. Она стояла, как громадный белый собор. Возникло чувство торжественной и высокой связи всего со всем. В этом чувстве сливались скорбь и ликование. Возможно, это было самое сильное переживание детства.

«Записки бывшего мальчика» (повесть)

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...