Monday, 6 November 2017

Но каждый успевает отпущенное.../ Gennady Shpalikov - diaries, letters

* * *
Сегодня 30 декабря 61 года. Год кончается, лучше бы он кончился уже. Настроение (состояние) плохое, и ничего хорошего, ни черта. Не хочется ничего писать: ни слова. Все такое дерьмо. Денег нет — вот в чем дело, вот в том-то и беда. Есть долги, есть долги, работы нет. Работа осталась по Марлену [Хуциеву] самая отвратительная, занудливая и мерзкая: нет слов, чтобы ее описать. И когда это кончится: нет конца и края, бескрайняя работа… В добавление: что делать: хрен его знает: что делать: писать. Уехать.

* * *
Вот чего бы я хотел, вот моя программа.
1) Получить 1 категорию за Марлена — и чтобы картина была очень хорошая, всем хорошим людям понравилась, а сволочам — и не надо.
2) Чтобы «Трамвай»* 2 категорию и Люка [Юлий Файт] получил бы «Причал».
3) Написать пьесу и продать ее до весны.
4) Не жениться.
5) Покончить дело с Минском: так чтобы «Свободу» запустили, а я бы получил деньги.
6) Купить комнату: если будут деньги.
7) Меньше пить, и чем-нибудь заняться, например, спортом.
8) Хватит.
9) Не занимать деньги.
10) Хватит.

[*«Трамвай в другие города» (реж. Ю. Файт, комп. Б. Чайковский), первая осуществленная на профессиональной студии работа Г. Шпаликова-кинодраматурга («Мосфильм», 1962)]

* * *
...сейчас хорошо бы пойти в бассейн на Кропоткинской: он, кстати, ближе, чем Третьяковка, и поплавать под дождем в теплой воде. Может, правда пойти поплавать? Пять рублей. Я считаю свои деньги — как раз пятерка, то есть пятьдесят копеек. Может, правда пойти? Только вот я не побрился. Честное слово, не люблю плавать заросшим, нет того чувства легкости, когда потом выходишь на улицу, нет, и все тут.

...А когда становилось уже совсем невыносимо, ну вот так уж становилось невыносимо, оставалось в запасе одно средство, оставалось пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого благословенного общедоступного портвейна № 14 по жетону № 25 и с билетом в кармане сойти на речной трамвай, по сходням, по трапу, под развевающимися флагами, под плеск волн о причал, под выпитый портвейн — сойти и поплыть.

...Будьте прокляты эти дни. Будьте прокляты речные трамваи, я бы взорвал их всех вместе, я знаю, где они стоят по ночам, давайте я их взорву.

* * *
Этажом выше надо мной по моему потолку ходит человек в три часа ночи. Мне все отлично слышно — каждый его шаг. Что ему надо так рано ходить, чего ему вздумалось? Я лежу в постели, смотрю в потолок, слышу, как он там ходит, а, собственно, почему я смотрю в потолок в три часа ночи, смотрю, как идиот, вместо того, чтобы спать, я, как последний идиот, уставился в потолок, подумаешь, кто-то ходит.

Геннадий Шпаликов, Наталия Рязанцева и Александр Княжинский, 1959 год
* * *
Еще раньше у меня бывали вот такие дни, такой пустоты, неприкаянности, но это проходило. Вот уже, наверно, месяц я живу так, и это не проходит. Я просыпаюсь внезапно среди ночи и сижу при электрическом свете, пробую читать — уже несколько лет замечаю, что я стал читать любую ерунду, лишь бы не оставаться с не занятой ничем головой.

Я не вижу никакого выхода, я совершенно пуст, работа не доставляет мне радости, так как около года я уже работаю в нормальной зависимости от договора, денег, от необходимости все время думать, спешить, соглашаться или не соглашаться и спешить, спешить, существуя в промежутках без денег, без поддержки, шатаясь, где попало и с кем попало, уже около двух лет я беспрерывно пью, и теперь это стало уже нормой поведения — мне некуда деваться. Я не знаю, зачем я сюда приехал, у меня такое горе на душе, и все еще было бы ничего, если бы я не понимал внутренне, что и Наташе я тоже не нужен и что много раз с ней я чувствовал себя почти так же, но сейчас я держусь за нее, мне ни к чему себя обманывать, я не верю, что мы можем помочь друг другу, но я так хочу этого.

Куда себя деть, как уберечь себя от пустоты — я понимаю, что это так и нужно по всему ходу мыслей, по жизни, но как же это невыносимо, — здесь риторика не кажется мне неуместной — я на себе узнал, что это такое. Я понимаю, что это заблуждение, но совершенно искренне, — я не знаю, зачем жить дальше. У меня будут картины, я знаю, чего они стоят, и все, что бывает после, уже не принимается всерьез, и я не такой завороженный своим делом человек, чтобы через год, высунув от радости язык, бежать за старыми вещами, давно вычеркнутыми из сознания. Кстати, почти все, что я делал, я немедленно вычеркивал из сознания, кроме нескольких кусков «Причала».

Наверно, я смогу ездить куда-нибудь: ух, как точно мы повторяем уже пройденные размышления, другими пройденные жизни, и это во всем: в тщеславии, которое не стоит таких усилий, и конечный результат всегда липа, в женщинах, в женах, в смене жен, в маленьких отчаяниях и маленьких счастьях, в товарищах — список этот бесконечен.

* * *
Бездомные завидуют тем, у кого есть дом, а те — завидуют бездомным, потому что им кажется, что проще и веселее вообще не иметь никакого дома, никаких обязанностей ни перед кем, а я не знаю, кому я завидую. Я не завидую простому счастью — идиотская мысль: как будто есть еще и сложное счастье, но мне было тепло сидеть несколько вечеров в счастливом, простом доме, который, наверное, не такой уж безупречно счастливый, но все-таки больше, чем другие, больше, чем мы, — мы ничего не сделали, чтобы жить вместе, держась друг друга: опять мелодрама, но все же это так.

* * *
...Проклятая жизнь, построенная на вранье, и так это важно — держаться вдвоем, не терять ничего — и так не получается, не выходит почти ни у кого. Я сбиваюсь на общие места. Вскоре я уеду домой — домой, когда дома нет, какой черт домой! У меня комната, за которую я вскоре не смогу платить, нет, смогу, сделаю что-нибудь, но жить в ней один я не смогу. Я уже как-то думал, стоя 1 января в отвратительном состоянии рано утром или днем на платформе Яузы, что, может быть, мы зря ищем кого-нибудь, чтобы все время был рядом, может быть, следует на это плюнуть, потому что жизнь опровергает все самые лучшие душевные союзы, а еще чаще они сами распадаются — я болен объяснением общих мест, но мне ничего не остается делать: уже само по себе полный и грустный невеселый идиотизм мое положение — я сижу половину ночи, печатая все это, а, собственно, зачем?

* * *
Никогда в жизни у меня не было более унылого воскресенья (конечно, было).

* * *
Затем я твердо решил пойти заказать себе два костюма, во что бы то ни стало заказать и — два, и купить четыре белых рубашки — ни одной меньше. Ателье были закрыты, рубашек белых не было, люди по-воскресному ринулись в магазины — все противно.

* * *
Вероятно, мне бы стоило заняться вместо этих бессмысленных писаний своим прямым делом: додумать до конца сценарий, заключить договор и смыться отсюда, но куда? Смываться некуда. Я не понимаю, что со мной происходит.
Кстати, я уже много раз об этом писал сам себе, но от утверждения мне не стало лучше. Что же мне надо — это какой-то идиотизм, я вдруг почувствовал, что смотрю на себя со стороны того, кто сейчас печатает на машинке.
Мне надо дом. Меньше всего я сейчас бы хотел его устраивать — отвратительные воспоминания об этих устроенных сволочных домах.

* * *
Я совершенно случайно вдруг подумал когда-то, откуда ты, с кем ты выросла. Я знаю, что никакой общности с родителями не существует, хотя подсознательно мы иногда поступаем, как наши родители, где-то это чувствуется. У меня на языке все время ругательства. Вот она, твоя семья — меня мутит, что я так об этом пишу, но как мне написать, что я отлично представляю всю сволочную, да нет, не сволочную, все мы росли не в лучших домах, но, а что но?

Я хочу от этого освободиться и написать всю правду про это, но мне в то же время глубоко противно про это писать. Проще говоря, я помню всех людей, кто тебе нравился, я понимаю, почему я оказался в их числе, хотя я не очень понимаю, зачем ты вышла за меня замуж, хотя нет — тоже понимаю, и ты сейчас понимаешь, что ошиблась и никакое тут не пьянство: тут же мелькает мерзкая мысль — а нельзя ли из этого сделать пьесу? — прямо я диалогами говорю.

Я, конечно, почти лишен мужества в этих делах, и я наверняка не смогу покончить с этой историей, хотя мне предельно ясно, что она этого вполне заслуживает. И наверно, я тоже не идеал человека — совершенно точно — не идеал. Я не умел быть одновременно сильным и нежным: я знаю, что это все важно, и вообще по молодости лет я много не умел и не умею, но наверняка, что — эх, как же это весело сейчас на рассвете, в пятницу, кстати, 13 января, я буду рассказывать самому себе, какой я хороший, нет, не буду. И вообще, все это дерьмо. Вот только жизнь у меня пошла какая-то странная...

* * *
...сяду посидеть в пивной на платформе станции Болшево, есть там такая пивная, где в отличие от других мест всегда продают разливное пиво в кружках. Ну и напиваются там под это разливное пиво — напиваются будь здоров и поют песни, а бутылки сдают, но вообще это довольно мерзкое заведение мы с радостью посещаем, и бывает иногда приятно смотреть на проносящиеся мимо поезда, разливая по стаканам водку, поглядывая на соседей-алкоголиков, как они смутно улыбаются друг другу, эти люди с внешностью русского рабочего — они действительно путевые рабочие, работают на путях, не так уж это приятно знать, не так уж будет приятно, когда напьется стрелочник, когда, наконец, эти орлы доберутся до честного стрелочника и честный стрелочник пустит под откос немало поездов, электричек и товарных составов. Мы шатались всю зиму по разным местам, и, честно говоря, удивительно, что мы сохранили себя. Что это мы сохранили? Мы сохранили веру в человека. А иначе и быть не могло — вера в человека — вот что нас двигает.

* * *
...сегодня, 21 февраля, началась весна — я сам ее увидел. С утра, еще на рассвете — прозрачный, голубой, розовый, с морозом воздух, холодный, остро свежий, незимний, и не из оттепели — нет — ясный воздух и такое же солнце, ясное, теплое, и подморозило с утра, но снег не выпал. И потом весь день была такая ровная, солнечная погода, и едва заметный мороз, который сдерживает снег от талости, и снег тает на солнце, весь день очень ясный, все сохнет, сохнут ступени, сохнут желтые колонны со следами стекающей с крыши воды, и вот наконец наступает закат.
Я так хорошо помню по многим дням этот закат, весенний, холодный закат, стремительный закат в марте и в начале апреля, огромный разноцветный закат сквозь черные ветки деревьев, гаснущий закат с фиолетовым снегом, бледно-фиолетовым снегом, темно-фиолетовой рекой, отчаянный закат, который никак нельзя удержать — и вот уже в голубом, на глазах темнеющем небе над головой горят самые первые, яркие звезды, сначала одна — потом еще — я и не знаю, какие это звезды, горят фонари, яркие, желтые, еще не темно, а они горят — весна.

...лучшие месяцы впереди, то есть такие месяцы, от которых я жду чего-то, и ничего не бывает, просто однажды я, на свой страх и риск, выхожу на улицу не в пальто, а в плаще, а потом выхожу в пиджаке, и все кончается, уже лето, но покамест, в самом начале этого, приятно думать, что вот, скоро весна.

* * *
...и Пришвина (все говорят, что он — гениальный писатель, но я ничего, кроме длинных описаний лужаек, пней и среднерусских болот, у него не читал). Пришвин у меня в двух томах. Кто подарил — не помню. Но точно знаю, что я его не покупал и не крал.
А вот и краденые книжки, если уж мы коснулись этой темы. Хаксли я украл у Киры. Но продавать его не стоит, мне жалко. Когда-то я украл толстого зеленого Эриха Марию...

* * *
Денег не было совсем, то есть ни копейки, даже газету было не на что купить, а я очень люблю читать газеты. Но у нас грамотный и любознательный человек не пропадет: рядом на Суворовском бульваре есть забор, на котором подряд развешены все газеты, вся наша печать. Я остановился у «Правды» и вдруг увидел: «Смерть Хемингуэя». Он чистил ружье, и там оказалась пуля. Я уже не помню, сколько раз в армии меня и других предупреждали проверять оружие перед чисткой, и вы, наверно, тоже помните все эти разговоры о том, что раз в год ружье само стреляет, и еще какие-то поговорки в том же духе. Ружье стреляет раз в год — и прямо в Хемингуэя. Идиотская история. Надо же было так случиться. Какое сегодня число? 2 июля 1961 года. Наверно, это произошло вчера.

* * *
Письмо В. П. Некрасову

...и еще — я болел всю зиму, а оставшиеся недолгие месяцы — сидел в Болшево — писал для Шепитько историю — я тебе ее тоже вышлю — тоже была надежда, что это — серьезно. [Упомянутая работа с режиссером Л. Шепитько в сильно измененном виде легла в основу фильма «Ты и Я»] 
Сейчас есть надежда, что это запустят, но смутная, — у М. И. Ромма, вот такие дела. Учесть надо, что сценарий писался по конкурсу к 100 Ленина — не о Ленине, конечно, — а современный, про сейчас — сценарий чуть тебе разъяснит, как я жил эти годы, но не я, конечно, а что-то похожее, и, конечно, с этим конкурсом тоже вышел скандал — не хотели и принимать, с трудом их уговорили — Ромм, в основном, чтобы хоть почитали все, — почитали, и, учитывая, что это все-таки большая работа, деньги обратно не взимать, но пока что это дело не оплачивают никак, и вопрос открыт.

Лето — что лето? Еще не знаю. Все зависит от денег: будут — можно и уехать куда-нибудь подальше — кстати, можно и на Восток, но вместе нам ехать крайне опасно. Я очень рад твоему письму и еще потому, что у тебя хорошее настроение (если это не треп) и ты работаешь, это замечательно. Мне, кстати, очень понравился «Дедушка и внучек» — я его прочитал уже в Москве. Уехал я тогда из Киева очень страшно и странно — в жуткий холод, без пальто, без рубля на утро — это было самое страшное, остальное — не так уж и страшно: поезд шел весь день — вообрази мучение — почти подвиг, сошел в темноте — в снега, слава богу, у меня у матери висело старое пальто — не выкинула, умница, — сошел просохший, умиротворенный — под снежок. Правда, вечером в одиночестве скушал стакана два, вымылся и лег спать, кстати, читая «Дедушку и вн.» — Здравствуйте, В.П.! Киев, конечно, помню смутно и далеко не все.

Виктор, мне очень тебя недостает, я это пишу совершенно серьезно, как Катаев Бунину — читал, небось, сочинение? Эх, господи — жалко — все жалко, не так все складывается, а может, я преувеличиваю, хотя, кажется, нет.

А серьезно — работать — сейчас особенно — совсем почти невмоготу — так давно уже не было — не со мной, а с общим положением в кино. Не думаю, что дело в каких-то особых запрещениях — это пусть себя другие утешают — просто я чувствую, что должен наступить какой-то качественный, общий скачок, уж больно такая общая мура идет — ужас. В общем, за работу, товарищи. Юлик хандрит, Тарковский, наконец, выпустил «Рублева» — собирается делать «Солярис» Лема — не понимаю — зачем. Андрон собирается делать «Евгения Онегина», Васька Шукшин снял, по-моему, среднюю картину, но не такую, чтоб отчаиваться очень, а он расстроился чего-то, но видел я его давно, м. быть, теперь все чуть лучше. Видимся мы вообще все редко-редко, и пусть перечисление фамилий не вводит тебя в заблуждение насчет авангарда — это все мнимо давно уж.
...зимнего нет даже Утрило... Помнишь, — не помнишь, конечно, — зима у Утрило — м. быть — два «л» — там зима — дом в Париже, наискосок какие-то красные очертания — не зима — утро, — ты мне эту картину подарил, а я ее всю сознательную и бессознательную жизнь любил, помнил, там зима — утро, дорога, все закрыто, вывески, кафе — дымы, небо низкое, зимнее, так в марте — у нас, а там — наверно, четверг — в общем, вся неделя, — вот так бы писать, — дорога и ограда, — не расстраиваясь и ни на что не надеясь, кроме этих вещей, — мне такая жизнь под силу, но — не в том дело, — м. быть нам вместе снять и написать — как просто — бессознательно — и очень сознательно, несмотря ни на что, мы любим эту единственную жизнь, ни на секунду себя в ней не преувеличивая, забывая обо всем, ничего не помня.

* * *
Письмо С. А. Милькиной-Швейцер

...Но, Соня, не умею я зарабатывать. Работать умею. Все-таки, в 35 лет столько наработать может очень выносливый человек. И, все-таки, ощущение, что жизнь не вышла, меня не покидает. Не мое это дело, — а какое мое? — писать? — так я всю жизнь пишу. Не знаю, Соня, но этот год был для меня самым тяжким, — все-таки, есть предел работоспособности в условиях полной неработоспособности, т. е. все шло к тому, чтоб я ничего не делал, а я работал, и работаю. Но честно говоря, так дальше долго не получится. Что делать? Жалко мне и Инку и Дашу, и вообще всех; кроме себя. Надо мне устраиваться с жильем. Как? Где? Не могу же я все время жить по чужим домам, имея свой, якобы, дом.

* * *
Письмо К. Г. Муратовой [по поводу ее фильма «Долгие проводы»]

Дорогая Кира, только что я видел твою картину, — в Болшеве, и пишу сразу, чтоб слова уважения и гордости за эту прекрасную работу были первыми словами. Я плакал, смеялся, грустил, немел, обалдевал, веселился, — это прекрасная работа, — во всех отношениях, — я даже не хочу говорить, — в каких, — это настоящее дело, — ты видна во всем, — я узнавал все, что волнует тебя, тревожит, бесит, — узнавал тебя, — это, а уж как это знаю! — жутко трудно, беззащитно получается в каких-то богом избранных случаях.

Конечно, я рад за Наташу, за всех нас, за Шарко, за идею вам работать вместе. Предчувствие меня тогда, в Гурзуфе, не обманывало: я знал, честное слово, — что ты снимаешь замечательное кино, — знал. Я видел тебя не так уж часто, но, конечно, смог оценить. Я пишу из того же самого номера, — помнишь? — как нелепо и легко (для меня) мы сидели, понимал всю прелесть и грусть нашего неразговора. Ах, Кира, — господи, — это все огромная твоя победа, — мне все в этой картине нравится, даже то, что и не должно б нравиться, — но я понимаю, что такая работа, — она не из частностей, из общего, из необъяснимостей и волшебства. Это, конечно, и легко, — но, — тебе, — и знаю, как это не легко, но это естественно, — и естественность, и естественность, — Кира, Кира, какая ты умница, и как хорошо, счастливо, разумно, благородно ты живешь. Там, — сразу после просмотра, все чего-то громко говорили, какие-то разные общие слова, полуслова, — бред. Я ушел из… и ревел. Ревел и Андрей Смирнов, я даже ушел, потому что неудобно реветь диалогом.

Вот так, милая, дорогая, прекрасная Кира Муратова, — замечательный художник, мастер, — и никого не слушай, — совет общий, но верный: никого. Сложно, наверное, чего-либо тут говорить сразу, — но мне нравится вообще все вместе, прекрасно это снято, — передай, пожалуйста, оператору, — я не успел запомнить его фамилию, но найду и вспомню непременно. Прекрасны все интерьеры, т. е. — то, что мне очень, например, близко и понятно, и предметы, и детали, и все, все. В других руках это все не так, но другие руки, — это другие руки, Кира!
Обнимаю тебя, поздравляю, заклинаю беречь себя, не печалиться, — вести разгульный образ жизни, и на все глядеть весело! А остальное, — наплевать. Остальное — все при тебе, умница!
Гена

* * *
24 ноября
Письмо Ю. А. Файту
[В компании Г. Шпаликова было очень принято обращаться друг к другу с посланиями и дарить фотографии с надписями.]

Вот был тот день — летом, я очень хотел с тобой повидаться просто так, и ты мне сказал, что все со мной кончено, — идя по Садовому кольцу, — я и не собирался этого отрицать. На самом деле кончился — не прорыв, не перерыв, и не жизнь иная...

Наверно — и наверняка — ведь и половины не вышло, не вышло — вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение — как и что.

Я всегда это знал, и м.б., эти годы будут хорошие, но вне кино. Юлик, ты мне самый, на самом деле, близкий человек, я пытаюсь объяснить, отчего так все переменилось — дело не в детстве отношений, а дело в том, что мне в голову не приходило тебе писать письма, звонить — еще — сойдет, а вот с письмами — это уже полный бред.

* * *
Я пишу это на рассвете. Сейчас лето 71-го года. Пишу, потому что это все уйдет (может, уйдет), не вспомнится, забудется. Не мною, конечно. Вообще может уйти. Пишу потому, что еще, может, и не успею я это написать — по самым разным обстоятельствам. По суете, может быть. По здоровью. Потому что многие это не успели доделать. Пишу, как пишется, особо не заботясь о стиле повествования. Как сложилось за эту ночь в голове. Постараюсь все изложить кратко, времени у меня мало, да и не о себе. Поэтому ограничусь работами, которые не все — так мне кажется — дойдут до вас. Конечно, я родился писателем — по призванию, по влечению, но, как это часто бывает, много не успел. Сегодня я даже не мог всего прочитать, что сочинил… Итак, успел я мало. Думал иной раз хорошо (как и многие), но думать — не исполнять. Слава Богу, что у меня хватает ума это понимать — про себя хотя бы. Но каждый успевает отпущенное. Вот это — уж точно. Не знаю кем…

В общем, мне, конечно, не повезло. Хотя что такое — повезло? Этого я тоже не знаю, но, в общем-то, могу представить. Я не строил свою жизнь по подобию тех, кто мне нравился, и не потому, что этого не хотел, не мог, хотя, наверно, уж не мог, но то, как все у меня в конце концов сложилось, глубоко меня не устраивает и очень давно уже.

*
[Драматург А. М. Володин в «Одноместном трамвае» пишет: «У каждого есть свое страдание. Геннадий Шпаликов, писатель светлого молодого дара, в течение двух-трех лет постарел непонятно, страшно. Встретились в коридоре киностудии. Он кричал — кричал! — „Не хочу быть рабом! Не могу, не могу быть рабом!.. (Далее нецензурно.)“. Он спивался. И вскоре повесился». ]

Геннадий Федорович Шпаликов. Стихи. Песни. Сценарии. Роман. Рассказы. Наброски. Дневники
(Отрывки. См. также: Из рассказов и сценариев; Из дневников)

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...