Sunday, 19 November 2017

Давай вернемся в наш черепичный городок. «Не горюй!» (1969)/ Georgiy Daneliya - Don't Grieve!



Вахтанг (Буба) Кикабидзе:

Вдумайтесь в сюжет фильма «Не горюй!» — казалось бы, банальная история! Доведись мне самому поставить этот фильм, я бы, пожалуй, сделал другого Бенжамена. И дело совсем не в том, что я не согласен с той трактовкой, которую получил этот образ у Данелия. Но мне кажется, что как художник я не смог бы остаться до конца таким же честным и бескомпромиссным, как он.
Когда я впервые читал сценарий, мне думалось, что все должно закончиться по-иному. Что Бенжамен устанет вести борьбу с обществом и в итоге окажется таким же, как Леван, — человеком, хотя и не лишенным добродетелей, но все же глубоко беспринципным. Но мой Бенжамен — Бенжамен Данелия — и к концу фильма все тот же гордый и дерзкий мечтатель. В нем много прекрасных человеческих качеств, о которых он, возможно, и сам не догадывается. Но он — не голубой герой. Определения положительный-отрицательный здесь не действуют. Бенжамен живой человек, и в этом все дело. Данелия давно не живет в Грузии, но он прекрасно знает грузин, прекрасно знает все наши проблемы. Его Бенжамен добр, и это для нас самое важное.
В «Не горюй!» я играл, можно сказать, самого себя и потому не чувствовал всей тяжести роли.

Кто возьмется сравнивать фильм с романом Тилье, тот, возможно, и не увидит больших различий. Но в фильме есть особая чистота отношений человека к человеку. Родственные связи — это у нас в крови, это очень древняя традиция. Для нас закономерно, что Бенжамен берет к себе внука Левана и возвращается из его богатого, но пустого дома в бедную, но счастливую семью своей сестры. Роман, как известно, кончается по-другому.

Мне кажется, что национальный характер и атмосфера действия в фильме предельно правдивы. Даже актер Сергей Филиппов, которого Данелия пригласил на роль брадобрея, кажется настоящим грузином. Каким образом Данелия этого добивается? Передать трудно. Он чутко прислушивается к каждому актеру, убедительно объясняет. И даже если в итоге он навязывает тебе свою точку зрения, ты этого попросту не чувствуешь. Не случайно поэтому я сыграл того Бенжамена, которого видел Данелия.

Есть режиссеры, наделенные незаурядным актерским талантом. Как правило, они сначала сами проигрывают сцену, показывают исполнителю жесты, мимику, интонацию, а потом требуют копировать это, нимало не задумываясь о той неуютной ситуации, в которую поставлен актер. Данелия всегда знает возможности актера, грани его дарования и отталкивается от них в работе над образом. В этом, я думаю, секрет бесспорных актерских удач во всех его фильмах.
Нам случалось одну и ту же сцену репетировать на протяжении нескольких дней, а когда мы приходили на съемочную площадку, он снимал все совсем по-другому. Импровизация — естественный метод его работы с актером. Выхожу я на съемочную площадку, зная, что обязательно начнутся поиски, они будут до тех пор, пока Данелия не найдет верный тон всей сцены.
Тем, что я стал актером, я обязан только Данелия. Четыре месяца работы над фильмом «Не горюй!» дали мне, пожалуй, не меньше, чем могли бы дать четыре года обучения в театральном институте.
- источник
– Ну, скажи мне, иноземец, почему люди так боятся тюрьмы, а? – Канешна, боятся. – Но разве больному постель – не тюрьма? Торгашу его лавка — не тюрьма? Горожанину – город? Царю – его царство? Самому Господу Богу — леденящая сфера? Разве все они не узники? — Канешна.

* * *
Ия Саввина о фильме (1970):

...духан «Сам пришёл». Дивное название — хозяева духана как бы отказываются от ответственности за состояние пришедшего.

Режиссёр, знакомя нас с Леваном, готовит себе трудность, кажущуюся непреодолимой. Действительно, до сих пор мы сидим, улыбаемся, смеёмся, нам хорошо и удобно в креслах, мы наслаждаемся, мы привыкаем к мысли, что смотрим комедию. И вдруг сталкиваемся с горем, с трагедией утраты. Можно было бы ограничиться лёгкой долей сентиментальности и грусти классических комедийных образов. Но режиссёр предлагает другое. Он вводит в сюжет Левана, как бы говоря нам: «Вы ошибаетесь, вы думали, что это комедия, потому что смешно, а я предложил вам жизнь в характерах, а характеры — всеобщее состояние мира, а в мире много и смеха, и горя, и слёз. И чаще всего не отдельно друг от друга, а непосредственно друг в друге существуют смех и слёзы. И можете определять эту жизнь как трагикомедию, если уж вам так необходимо всё определять».

* * *
– Считаешь, для меня уготовлен ад? – Нет. – Что нет? – Ничего нет.

* * *
Георгий Данелия:

Любимой книгой моей мамы был роман французского писателя Клода Телье «Мой дядя Бенжамен» (в первый раз я ее прочитал в пятом классе, а потом часто перечитывал).
Но французов я плохо знаю... А пусть вместо французов они будут грузины!

Герои, став грузинами, стали походить на моих друзей, родственников и знакомых. Бенжамен напоминал мне моего друга, поэта и критика Гурама Асатиани, лекарь Менски — моего дядю, среднего брата мамы, Левана Анждапаридзе, сестра Бенджамена — мою сестрицу Софико Чиаурели... А что если действие романа перенести в Грузию?
Я взял книжку под мышку и полетел в Тбилиси.
Прилетел, позвонил режиссеру Эльдару Шенгелая и сказал, что мне нужен грузинский сценарист. Эльдар назвал мне фамилии трех возможных сценаристов (одного из них, Резо Габриадзе, выделил, он с ним работал, двух других знал меньше):
— А в общем, приходи завтра на студию, и я тебя со всеми познакомлю. Завтра привезут бочковое пиво, и они все обязательно появятся.
Первым, на мое счастье, за пивом пришел Резо Габриадзе [Сценарист картин «Не горюй!», «Мимино» и «Кин-дза-дза»; см. также статью]. А других я ждать не стал и вручил ему книжку. Резо роман очень понравился, и мы стали писать сценарий. Через несколько дней Резо спросил:
— Гия, скажи, а о чем наш сценарий? Меня спрашивают, а я никак не могу сформулировать.
— И я не могу. Скажи, что заранее никогда не говоришь, о чем фильм, — это плохая примета. А когда фильм выйдет, критики напишут, а мы запомним.

Когда мы с Резо придумывали в сценарий что-то, чего не было в романе, то каждый раз спрашивали себя: а понравилось бы это Клоду Телье? И если нам казалось, что не понравилось бы, отказывались от этого.

(Кстати, про «Не горюй!» много писали, но ни один критик так и не сформулировал, о чем фильм.)

Той осенью в Тбилиси я жил в гостинице «Сакартвело» [«страна картвелов», грузинское название Грузии] в 501-м номере. (И номер до сих пор помню! Еще помню горничную Терезу, которая убирала нашу комнату.) Комната была солнечной, на пятом этаже, а вид из окна — на черепичные крыши и зеленые дворики.

Резо приходил ровно в восемь утра. Мы работали до часу, потом делали перерыв на обед, а после обеда гуляли по старому городу. Примеряли прохожих к нашим персонажам. Заглядывали в подъезды, Резо обращал мое внимание на кованые решетки балконов, на старинные дверные ручки и вообще обращал мое внимание на такие детали, которые я без него не заметил бы. (У Резо особый взгляд на мир. Когда он после перестройки приехал в Москву и его спросили, изменилась ли столица, он сказал, что да, очень. Стало намного меньше воробьев и намного больше генералов).
Заходили в музеи. В одном из них обнаружили старые фотографии улиц и духанов Тифлиса. У духанов были поэтические названия: «Не покидай меня, голубчик мой», «Не горюй!», «Сам пришел». И мы долго никак не могли решить, как назвать фильм: «Не горюй!» или «Сам пришел». В конечном варианте победил все-таки «Не горюй!», а название «Сам пришел» мы оставили для духана.

После прогулки мы возвращались в гостиницу и опять садились за работу. Пока нас не было, Тереза убирала номер, — все блестело чистотой, но в то же время все было на месте. Если наш исписанный листочек упал на пол, там мы его и находили — Тереза протирала пол, а потом клала листок точно так же, как он лежал.

Работали мы до девяти вечера, а потом отправлялись на чай к моему приятелю Гие Бадридзе читать то, что написали за день. Или шли на чай к Верико и расспрашивали дядю Мишу Чиаурели о старом Тифлисе. Честно сознаюсь, кое-что из его рассказов я позаимствовал для своих фильмов.
Из того, что мы тогда написали, в сценарий вошло не так уж и много — от многих придумок пришлось отказаться. Но осталась сама атмосфера того Тбилиси: и солнечная осень в старом городе, и черепичные крыши под окном, и доброжелательность, и легкомыслие, и вечера в доме Верико, и застолья в гостях — без всего этого фильм не получился бы таким, каким получился.
Сценарий мы писали долго. Осенью в Тбилиси, зимой в Москве, у меня дома. В комнате было накурено так, что мы друг друга с трудом различали (кто-то сказал Габриадзе, что сигары курить менее вредно, чем сигареты, и мы перешли на сигары. Курили их как сигареты). Выходили на улицу проветриться — слякоть, злые прохожие, машины... Минуты три пройдемся, и Резо говорил: «Давай вернемся обратно в наш черепичный городок».
Потом писали под Москвой, в Доме творчества Болшево. А весной я заболел и угодил в Боткинскую больницу, — Резо приходил ко мне, и мы писали в больнице. И потом еще дописывали по ходу съемок — снимали в Грузии.

(«Оседлав толстый сук старого вяза, шарманщик Сандро крутил шарманку и пел, дирижируя себе ногами» — так написали мы в сценарии).

...Когда «шкафы» установили, что я тот самый московский режиссер Георгий Данелия, то повели нас в ресторан пообедать и отметить встречу. Шкафы оказались командировочными из Зугдиди. Самый большой был начальником ГАИ, а этажерка — строителем. После обеда Резо стал звать всех в номер послушать сценарий: «Нам важно мнение простого зрителя». Но шкафы сказали, что русский не очень понимают, и быстро слиняли, не ушел только этажерка — это и был Рене Хобуа.
Часов до девяти мы читали ему сценарий, а он серьезно слушал и кивал. Когда мы спрашивали: «Ну как?», он говорил: «Гадасаревиа!» (По-грузински это означает: так хорошо, что с ума сойти можно!)
...
— Садись, послушай сцены, которые в сценарий пока не вошли.
— Извините, а можно я не буду слушать? — робко спросил Рене.
— Почему? Нам важно знать мнение простого зрителя, — сказал я. — Мы что-то выкинули. А может, именно это для зрителя самое интересное. Садись и говори, что нравится, а что нет.
— Извините, — сказал Рене, — я не смогу вам помочь. Я по-русски плохо понимаю. Особенно когда читают написанное.
— Если не понимал, зачем хвалил? Зачем говорил «гадасаревиа»? — спросил я.
— Такие люди написали. Конечно, гадасаревиа! Сейчас извините, что не могу слушать, — выхода нет!
Рене приехал из Зугдиди выбить в тресте какие-то стройматериалы — в благодарность какому-то чмуру. И из-за нас все никак не мог туда попасть. А на стройке в Зугдиди Рене со стройматериалами ждут сто человек.
Рене ушел. А Резо сказал:
— Слушай, он столько с нами мучился и терпел. А мы ему даже спасибо не сказали. Давай напишем Рене в титрах, в эпизодах. Он посмотрит у себя в Зугдиди картину, и ему будет приятно.
И с тех пор я все время пишу в титрах Р. Хобуа.

...Прилетел в Тбилиси, познакомился. Гия Канчели спросил, какая нужна музыка.
Обсуждать музыку всегда сложно. Но я, как смог, объяснил: в «Не горюй!» кроме авторской музыки нужна еще национальная (застольные песни и танцы) и дурная — та, которую играет оркестр доктора Левана. Фильм о враче Бенжамене Глонти, который учился в столице (в Петербурге), — то есть авторская музыка должна быть европейской. Но врач — грузин, значит, и Грузия в ней тоже должна присутствовать...
Обсудили мы все это с Канчели, и он начал работать. Через две недели Гия принес эскиз основной темы. Наиграл. Я сказал, что хорошо, но надо еще поискать. Через две недели он принес другую мелодию. Я опять сказал, что хорошо, но попросил поискать еще.
...С тех пор мы так и работаем. Уже больше тридцати лет к моим фильмам пишет музыку то Андрей Петров, то Гия Канчели.

...Перед началом съемок мы с Вадимом Юсовым поехали в Ленинград, в Эрмитаж. Это была идея Вадима. Он просил меня показывать ему картины, которые, по-моему, подходят по колориту будущему фильму. Через три дня Юсов сказал, что ему все ясно. И Вадим с художником Димой Такаишвили (по прозвищу Мамочка) создали на экране удивительно богатую и точную палитру.

Фильм «Не горюй!» мы снимали на пленке «Кодак». В Госкино была партия пленки «Кодак», но ее никто не брал: тогда операторы почему-то решили, что это плохая пленка. А Вадим рискнул и взял. У нас в стране «Кодак» не проявляли и надо было отправлять пленку в Польшу, в Лодзь. Обратно нам присылали позитивы, тоже напечатанные на «Кодаке», — и такого качественного изображения, как в рабочем материале, я потом в готовом фильме ни разу не видел. Фильм напечатали на отечественной пленке, и многое пропало. К примеру: в гостиной Левана Мамочка покрасил стены чистым ультрамарином, а камин в ярко-зеленый цвет. И это создавало определенное настроение. А на нашей пленке и стены, и камин получились жухлыми... Или кадр, который многие помнят, — Закариадзе уходит в черную дверь: в рабочем материале мы еще долго видели его седые волосы и белую полоску воротничка.
Впрочем, и на нашей пленке видно, что фильм снят великолепно. Юсов есть Юсов.

*
Почти со всеми героями было понятно, кто кого будет играть. Мы с Резо и писали Софико на Софико Чиаурели, Левана — на Серго Закариадзе, солдата — на Евгения Леонова, шарманщика — на Ипполита Хвичиа...

Вообще-то Бубу зовут Вахтанг. Но когда я в первый раз позвонил ему домой и попросил Вахтанга, долго не могли понять, кого же нужно позвать к телефону. Я так и пишу в титрах: Буба Кикабидзе. Буба у меня снимался в главных ролях в четырех фильмах.
Если у Бубы сцена не получается, надо тут же проверять сценарий. Буба так входит в роль, что не может сыграть то, чего его персонаж не может сделать по логике характера.

На роль доктора Левана мы хотели взять Серго Закариадзе, если он согласится. К тому времени Закариадзе уже сыграл главную роль в знаменитом фильме «Отец солдата» и много снимался у нас и за рубежом, был депутатом Верховного Совета СССР, директором театра, сам ставил спектакли... И с ним дружил сам Брежнев. В общем, очень важная персона.

И с самого начала мы по-разному видели роль Левана. По сценарию, Леван — сельский доктор, больше шарлатан, чем врач, — он выписывает больным очень много лекарств, этим и зарабатывает. Пользы от этих лекарств никакой, но и вреда нет. Но Леван человек добрый: делится достатком с бедными. Я представлял себе Левана в кавказской рубашке, в мягких сапогах, в сванской шапке — деревенским врачом.
— Нет, — сказал Закариадзе. — Это неправильно. Он же придумывает мудреные диагнозы, произносит якобы по-латыни названия несуществующих лекарств, он хочет произвести на пациентов впечатление ученого человека. Значит, и одет он должен быть соответственно: в визитке, в накрахмаленной рубашке, с галстуком...
...Закариадзе позвонил сам. И приехал. Бледный, худой. Когда стали мерить на него визитку, сшитую на заказ у лучшего тбилисского портного, оказалось, что сюртук болтается на нем, как на вешалке... Не в сюртуке было дело.
Леван в сцене тризны болен, жить ему осталось всего несколько дней, и он при жизни устраивает себе поминки, зовет друзей... И Закариадзе был не готов сниматься в этой сцене. Потом мне его жена рассказала, что все эти две недели он ничего не ел, хотя продолжал играть на сцене, заниматься театром, летал по делам в Москву... Наш фильм для него не был самым главным, но он — актер. И к съемкам он похудел на семнадцать килограммов.
Сыграл Закариадзе гениально. Об этой сцене много писали, особенно запомнился крупный план — Закариадзе у окна, когда он трясущейся рукой стряхивает слезу, и его уход в черную дверь.
*
Племянника Бенжамена Варлаама нашли так: выбирали натуру, ехали по Хлебной площади, и я увидел из окна машины рыжего носатого мальчишку. Говорю Дато Кобахидзе:
— Вон Варлаам. Познакомься с ним.
Дато пошел к мальчишке. Мальчишка убежал. Дато побежал за ним. Вернулся — держится за лоб: мальчишка засветил ему половой щеткой между глаз. Мы запомнили, где наш Варлаам живет, и вечером поехали разговаривать с родителями. Договорились.
Оказывается, мальчик так сурово обошелся с Дато потому, что родители строго-настрого запретили ему разговаривать с чужими людьми, припугнув, что чужие забирают доверчивых мальчиков и варят из них мыло.

*
«Донеслась бравая песня, и из-за поворота вышел старый русский солдат в обтрепанном мундире. Рядом с ним гордо гарцевал маленький лохматый пес...»
(фрагмент из сценария)
...Все тщательно записав, дрессировщик попросил, чтобы ему на два дня выделили машину:
— Поезжу по деревням, поищу собаку.
— Зачем по деревням? А в Тбилиси, что, собак нет?
— Вы горожанина от крестьянина отличите? — строго спросил дрессировщик.
— Да.
— Вот и собаки деревенские отличаются от городских. А халтурить я не привык.

*
Подавляющее большинство зрителей убеждены, что мой лучший фильм — «Не горюй!»: «Ты, Данелия, грузин, поэтому у тебя это так и получилось».


Не знаю, может быть, и так.
До войны мама каждое лето отвозила меня в Тбилиси, и я жил в доме маминой сестры Верико Анджапаридзе. Дом Верико стоял в переулке, на холме, название которого переводится на русский как «Гора раздумий». Муж Верико, дядя Миша Чиаурели, построил этот дом на том месте, где они с Верико в первый раз поцеловались.
Дом Верико был двухэтажным, с большой залой, заасфальтированной верандой на втором этаже и двориком, где росли два дерева, орех и вишня. Под холмом, в овраге, бежала Вера-речка, а на том берегу — забор и деревья.
...Так я все это вместе и запомнил: звезды, братья, вальс Шопена и запах акации. Детство...

Сейчас дом Верико уже не тот. Асфальтированной веранды на втором этаже нет, — Верико после смерти мужа второй этаж продала. После ее смерти Софико хотела откупить его обратно, но владелец не согласился, и Софико надстроила третий этаж. Ореха и вишни тоже нет, во дворе сделали маленький бассейн. И оврага давно нет, и Веры-речки нет, — ее загнали в трубу под землю, а на ее месте теперь широкая улица...

В старости всё видится, как в бинокль, — чем дальше, тем лучше...

Георгий Данелия. Из книги «Безбилетный пассажир» - источник
В качестве иллюстраций — кадры из фильма

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/

Monday, 6 November 2017

Но каждый успевает отпущенное.../ Gennady Shpalikov - diaries, letters

* * *
Сегодня 30 декабря 61 года. Год кончается, лучше бы он кончился уже. Настроение (состояние) плохое, и ничего хорошего, ни черта. Не хочется ничего писать: ни слова. Все такое дерьмо. Денег нет — вот в чем дело, вот в том-то и беда. Есть долги, есть долги, работы нет. Работа осталась по Марлену [Хуциеву] самая отвратительная, занудливая и мерзкая: нет слов, чтобы ее описать. И когда это кончится: нет конца и края, бескрайняя работа… В добавление: что делать: хрен его знает: что делать: писать. Уехать.

* * *
Вот чего бы я хотел, вот моя программа.
1) Получить 1 категорию за Марлена — и чтобы картина была очень хорошая, всем хорошим людям понравилась, а сволочам — и не надо.
2) Чтобы «Трамвай»* 2 категорию и Люка [Юлий Файт] получил бы «Причал».
3) Написать пьесу и продать ее до весны.
4) Не жениться.
5) Покончить дело с Минском: так чтобы «Свободу» запустили, а я бы получил деньги.
6) Купить комнату: если будут деньги.
7) Меньше пить, и чем-нибудь заняться, например, спортом.
8) Хватит.
9) Не занимать деньги.
10) Хватит.

[*«Трамвай в другие города» (реж. Ю. Файт, комп. Б. Чайковский), первая осуществленная на профессиональной студии работа Г. Шпаликова-кинодраматурга («Мосфильм», 1962)]

* * *
...сейчас хорошо бы пойти в бассейн на Кропоткинской: он, кстати, ближе, чем Третьяковка, и поплавать под дождем в теплой воде. Может, правда пойти поплавать? Пять рублей. Я считаю свои деньги — как раз пятерка, то есть пятьдесят копеек. Может, правда пойти? Только вот я не побрился. Честное слово, не люблю плавать заросшим, нет того чувства легкости, когда потом выходишь на улицу, нет, и все тут.

...А когда становилось уже совсем невыносимо, ну вот так уж становилось невыносимо, оставалось в запасе одно средство, оставалось пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого благословенного общедоступного портвейна № 14 по жетону № 25 и с билетом в кармане сойти на речной трамвай, по сходням, по трапу, под развевающимися флагами, под плеск волн о причал, под выпитый портвейн — сойти и поплыть.

...Будьте прокляты эти дни. Будьте прокляты речные трамваи, я бы взорвал их всех вместе, я знаю, где они стоят по ночам, давайте я их взорву.

* * *
Этажом выше надо мной по моему потолку ходит человек в три часа ночи. Мне все отлично слышно — каждый его шаг. Что ему надо так рано ходить, чего ему вздумалось? Я лежу в постели, смотрю в потолок, слышу, как он там ходит, а, собственно, почему я смотрю в потолок в три часа ночи, смотрю, как идиот, вместо того, чтобы спать, я, как последний идиот, уставился в потолок, подумаешь, кто-то ходит.

Геннадий Шпаликов, Наталия Рязанцева и Александр Княжинский, 1959 год
* * *
Еще раньше у меня бывали вот такие дни, такой пустоты, неприкаянности, но это проходило. Вот уже, наверно, месяц я живу так, и это не проходит. Я просыпаюсь внезапно среди ночи и сижу при электрическом свете, пробую читать — уже несколько лет замечаю, что я стал читать любую ерунду, лишь бы не оставаться с не занятой ничем головой.

Я не вижу никакого выхода, я совершенно пуст, работа не доставляет мне радости, так как около года я уже работаю в нормальной зависимости от договора, денег, от необходимости все время думать, спешить, соглашаться или не соглашаться и спешить, спешить, существуя в промежутках без денег, без поддержки, шатаясь, где попало и с кем попало, уже около двух лет я беспрерывно пью, и теперь это стало уже нормой поведения — мне некуда деваться. Я не знаю, зачем я сюда приехал, у меня такое горе на душе, и все еще было бы ничего, если бы я не понимал внутренне, что и Наташе я тоже не нужен и что много раз с ней я чувствовал себя почти так же, но сейчас я держусь за нее, мне ни к чему себя обманывать, я не верю, что мы можем помочь друг другу, но я так хочу этого.

Куда себя деть, как уберечь себя от пустоты — я понимаю, что это так и нужно по всему ходу мыслей, по жизни, но как же это невыносимо, — здесь риторика не кажется мне неуместной — я на себе узнал, что это такое. Я понимаю, что это заблуждение, но совершенно искренне, — я не знаю, зачем жить дальше. У меня будут картины, я знаю, чего они стоят, и все, что бывает после, уже не принимается всерьез, и я не такой завороженный своим делом человек, чтобы через год, высунув от радости язык, бежать за старыми вещами, давно вычеркнутыми из сознания. Кстати, почти все, что я делал, я немедленно вычеркивал из сознания, кроме нескольких кусков «Причала».

Наверно, я смогу ездить куда-нибудь: ух, как точно мы повторяем уже пройденные размышления, другими пройденные жизни, и это во всем: в тщеславии, которое не стоит таких усилий, и конечный результат всегда липа, в женщинах, в женах, в смене жен, в маленьких отчаяниях и маленьких счастьях, в товарищах — список этот бесконечен.

* * *
Бездомные завидуют тем, у кого есть дом, а те — завидуют бездомным, потому что им кажется, что проще и веселее вообще не иметь никакого дома, никаких обязанностей ни перед кем, а я не знаю, кому я завидую. Я не завидую простому счастью — идиотская мысль: как будто есть еще и сложное счастье, но мне было тепло сидеть несколько вечеров в счастливом, простом доме, который, наверное, не такой уж безупречно счастливый, но все-таки больше, чем другие, больше, чем мы, — мы ничего не сделали, чтобы жить вместе, держась друг друга: опять мелодрама, но все же это так.

* * *
...Проклятая жизнь, построенная на вранье, и так это важно — держаться вдвоем, не терять ничего — и так не получается, не выходит почти ни у кого. Я сбиваюсь на общие места. Вскоре я уеду домой — домой, когда дома нет, какой черт домой! У меня комната, за которую я вскоре не смогу платить, нет, смогу, сделаю что-нибудь, но жить в ней один я не смогу. Я уже как-то думал, стоя 1 января в отвратительном состоянии рано утром или днем на платформе Яузы, что, может быть, мы зря ищем кого-нибудь, чтобы все время был рядом, может быть, следует на это плюнуть, потому что жизнь опровергает все самые лучшие душевные союзы, а еще чаще они сами распадаются — я болен объяснением общих мест, но мне ничего не остается делать: уже само по себе полный и грустный невеселый идиотизм мое положение — я сижу половину ночи, печатая все это, а, собственно, зачем?

* * *
Никогда в жизни у меня не было более унылого воскресенья (конечно, было).

* * *
Затем я твердо решил пойти заказать себе два костюма, во что бы то ни стало заказать и — два, и купить четыре белых рубашки — ни одной меньше. Ателье были закрыты, рубашек белых не было, люди по-воскресному ринулись в магазины — все противно.

* * *
Вероятно, мне бы стоило заняться вместо этих бессмысленных писаний своим прямым делом: додумать до конца сценарий, заключить договор и смыться отсюда, но куда? Смываться некуда. Я не понимаю, что со мной происходит.
Кстати, я уже много раз об этом писал сам себе, но от утверждения мне не стало лучше. Что же мне надо — это какой-то идиотизм, я вдруг почувствовал, что смотрю на себя со стороны того, кто сейчас печатает на машинке.
Мне надо дом. Меньше всего я сейчас бы хотел его устраивать — отвратительные воспоминания об этих устроенных сволочных домах.

* * *
Я совершенно случайно вдруг подумал когда-то, откуда ты, с кем ты выросла. Я знаю, что никакой общности с родителями не существует, хотя подсознательно мы иногда поступаем, как наши родители, где-то это чувствуется. У меня на языке все время ругательства. Вот она, твоя семья — меня мутит, что я так об этом пишу, но как мне написать, что я отлично представляю всю сволочную, да нет, не сволочную, все мы росли не в лучших домах, но, а что но?

Я хочу от этого освободиться и написать всю правду про это, но мне в то же время глубоко противно про это писать. Проще говоря, я помню всех людей, кто тебе нравился, я понимаю, почему я оказался в их числе, хотя я не очень понимаю, зачем ты вышла за меня замуж, хотя нет — тоже понимаю, и ты сейчас понимаешь, что ошиблась и никакое тут не пьянство: тут же мелькает мерзкая мысль — а нельзя ли из этого сделать пьесу? — прямо я диалогами говорю.

Я, конечно, почти лишен мужества в этих делах, и я наверняка не смогу покончить с этой историей, хотя мне предельно ясно, что она этого вполне заслуживает. И наверно, я тоже не идеал человека — совершенно точно — не идеал. Я не умел быть одновременно сильным и нежным: я знаю, что это все важно, и вообще по молодости лет я много не умел и не умею, но наверняка, что — эх, как же это весело сейчас на рассвете, в пятницу, кстати, 13 января, я буду рассказывать самому себе, какой я хороший, нет, не буду. И вообще, все это дерьмо. Вот только жизнь у меня пошла какая-то странная...

* * *
...сяду посидеть в пивной на платформе станции Болшево, есть там такая пивная, где в отличие от других мест всегда продают разливное пиво в кружках. Ну и напиваются там под это разливное пиво — напиваются будь здоров и поют песни, а бутылки сдают, но вообще это довольно мерзкое заведение мы с радостью посещаем, и бывает иногда приятно смотреть на проносящиеся мимо поезда, разливая по стаканам водку, поглядывая на соседей-алкоголиков, как они смутно улыбаются друг другу, эти люди с внешностью русского рабочего — они действительно путевые рабочие, работают на путях, не так уж это приятно знать, не так уж будет приятно, когда напьется стрелочник, когда, наконец, эти орлы доберутся до честного стрелочника и честный стрелочник пустит под откос немало поездов, электричек и товарных составов. Мы шатались всю зиму по разным местам, и, честно говоря, удивительно, что мы сохранили себя. Что это мы сохранили? Мы сохранили веру в человека. А иначе и быть не могло — вера в человека — вот что нас двигает.

* * *
...сегодня, 21 февраля, началась весна — я сам ее увидел. С утра, еще на рассвете — прозрачный, голубой, розовый, с морозом воздух, холодный, остро свежий, незимний, и не из оттепели — нет — ясный воздух и такое же солнце, ясное, теплое, и подморозило с утра, но снег не выпал. И потом весь день была такая ровная, солнечная погода, и едва заметный мороз, который сдерживает снег от талости, и снег тает на солнце, весь день очень ясный, все сохнет, сохнут ступени, сохнут желтые колонны со следами стекающей с крыши воды, и вот наконец наступает закат.
Я так хорошо помню по многим дням этот закат, весенний, холодный закат, стремительный закат в марте и в начале апреля, огромный разноцветный закат сквозь черные ветки деревьев, гаснущий закат с фиолетовым снегом, бледно-фиолетовым снегом, темно-фиолетовой рекой, отчаянный закат, который никак нельзя удержать — и вот уже в голубом, на глазах темнеющем небе над головой горят самые первые, яркие звезды, сначала одна — потом еще — я и не знаю, какие это звезды, горят фонари, яркие, желтые, еще не темно, а они горят — весна.

...лучшие месяцы впереди, то есть такие месяцы, от которых я жду чего-то, и ничего не бывает, просто однажды я, на свой страх и риск, выхожу на улицу не в пальто, а в плаще, а потом выхожу в пиджаке, и все кончается, уже лето, но покамест, в самом начале этого, приятно думать, что вот, скоро весна.

* * *
...и Пришвина (все говорят, что он — гениальный писатель, но я ничего, кроме длинных описаний лужаек, пней и среднерусских болот, у него не читал). Пришвин у меня в двух томах. Кто подарил — не помню. Но точно знаю, что я его не покупал и не крал.
А вот и краденые книжки, если уж мы коснулись этой темы. Хаксли я украл у Киры. Но продавать его не стоит, мне жалко. Когда-то я украл толстого зеленого Эриха Марию...

* * *
Денег не было совсем, то есть ни копейки, даже газету было не на что купить, а я очень люблю читать газеты. Но у нас грамотный и любознательный человек не пропадет: рядом на Суворовском бульваре есть забор, на котором подряд развешены все газеты, вся наша печать. Я остановился у «Правды» и вдруг увидел: «Смерть Хемингуэя». Он чистил ружье, и там оказалась пуля. Я уже не помню, сколько раз в армии меня и других предупреждали проверять оружие перед чисткой, и вы, наверно, тоже помните все эти разговоры о том, что раз в год ружье само стреляет, и еще какие-то поговорки в том же духе. Ружье стреляет раз в год — и прямо в Хемингуэя. Идиотская история. Надо же было так случиться. Какое сегодня число? 2 июля 1961 года. Наверно, это произошло вчера.

* * *
Письмо В. П. Некрасову

...и еще — я болел всю зиму, а оставшиеся недолгие месяцы — сидел в Болшево — писал для Шепитько историю — я тебе ее тоже вышлю — тоже была надежда, что это — серьезно. [Упомянутая работа с режиссером Л. Шепитько в сильно измененном виде легла в основу фильма «Ты и Я»] 
Сейчас есть надежда, что это запустят, но смутная, — у М. И. Ромма, вот такие дела. Учесть надо, что сценарий писался по конкурсу к 100 Ленина — не о Ленине, конечно, — а современный, про сейчас — сценарий чуть тебе разъяснит, как я жил эти годы, но не я, конечно, а что-то похожее, и, конечно, с этим конкурсом тоже вышел скандал — не хотели и принимать, с трудом их уговорили — Ромм, в основном, чтобы хоть почитали все, — почитали, и, учитывая, что это все-таки большая работа, деньги обратно не взимать, но пока что это дело не оплачивают никак, и вопрос открыт.

Лето — что лето? Еще не знаю. Все зависит от денег: будут — можно и уехать куда-нибудь подальше — кстати, можно и на Восток, но вместе нам ехать крайне опасно. Я очень рад твоему письму и еще потому, что у тебя хорошее настроение (если это не треп) и ты работаешь, это замечательно. Мне, кстати, очень понравился «Дедушка и внучек» — я его прочитал уже в Москве. Уехал я тогда из Киева очень страшно и странно — в жуткий холод, без пальто, без рубля на утро — это было самое страшное, остальное — не так уж и страшно: поезд шел весь день — вообрази мучение — почти подвиг, сошел в темноте — в снега, слава богу, у меня у матери висело старое пальто — не выкинула, умница, — сошел просохший, умиротворенный — под снежок. Правда, вечером в одиночестве скушал стакана два, вымылся и лег спать, кстати, читая «Дедушку и вн.» — Здравствуйте, В.П.! Киев, конечно, помню смутно и далеко не все.

Виктор, мне очень тебя недостает, я это пишу совершенно серьезно, как Катаев Бунину — читал, небось, сочинение? Эх, господи — жалко — все жалко, не так все складывается, а может, я преувеличиваю, хотя, кажется, нет.

А серьезно — работать — сейчас особенно — совсем почти невмоготу — так давно уже не было — не со мной, а с общим положением в кино. Не думаю, что дело в каких-то особых запрещениях — это пусть себя другие утешают — просто я чувствую, что должен наступить какой-то качественный, общий скачок, уж больно такая общая мура идет — ужас. В общем, за работу, товарищи. Юлик хандрит, Тарковский, наконец, выпустил «Рублева» — собирается делать «Солярис» Лема — не понимаю — зачем. Андрон собирается делать «Евгения Онегина», Васька Шукшин снял, по-моему, среднюю картину, но не такую, чтоб отчаиваться очень, а он расстроился чего-то, но видел я его давно, м. быть, теперь все чуть лучше. Видимся мы вообще все редко-редко, и пусть перечисление фамилий не вводит тебя в заблуждение насчет авангарда — это все мнимо давно уж.
...зимнего нет даже Утрило... Помнишь, — не помнишь, конечно, — зима у Утрило — м. быть — два «л» — там зима — дом в Париже, наискосок какие-то красные очертания — не зима — утро, — ты мне эту картину подарил, а я ее всю сознательную и бессознательную жизнь любил, помнил, там зима — утро, дорога, все закрыто, вывески, кафе — дымы, небо низкое, зимнее, так в марте — у нас, а там — наверно, четверг — в общем, вся неделя, — вот так бы писать, — дорога и ограда, — не расстраиваясь и ни на что не надеясь, кроме этих вещей, — мне такая жизнь под силу, но — не в том дело, — м. быть нам вместе снять и написать — как просто — бессознательно — и очень сознательно, несмотря ни на что, мы любим эту единственную жизнь, ни на секунду себя в ней не преувеличивая, забывая обо всем, ничего не помня.

* * *
Письмо С. А. Милькиной-Швейцер

...Но, Соня, не умею я зарабатывать. Работать умею. Все-таки, в 35 лет столько наработать может очень выносливый человек. И, все-таки, ощущение, что жизнь не вышла, меня не покидает. Не мое это дело, — а какое мое? — писать? — так я всю жизнь пишу. Не знаю, Соня, но этот год был для меня самым тяжким, — все-таки, есть предел работоспособности в условиях полной неработоспособности, т. е. все шло к тому, чтоб я ничего не делал, а я работал, и работаю. Но честно говоря, так дальше долго не получится. Что делать? Жалко мне и Инку и Дашу, и вообще всех; кроме себя. Надо мне устраиваться с жильем. Как? Где? Не могу же я все время жить по чужим домам, имея свой, якобы, дом.

* * *
Письмо К. Г. Муратовой [по поводу ее фильма «Долгие проводы»]

Дорогая Кира, только что я видел твою картину, — в Болшеве, и пишу сразу, чтоб слова уважения и гордости за эту прекрасную работу были первыми словами. Я плакал, смеялся, грустил, немел, обалдевал, веселился, — это прекрасная работа, — во всех отношениях, — я даже не хочу говорить, — в каких, — это настоящее дело, — ты видна во всем, — я узнавал все, что волнует тебя, тревожит, бесит, — узнавал тебя, — это, а уж как это знаю! — жутко трудно, беззащитно получается в каких-то богом избранных случаях.

Конечно, я рад за Наташу, за всех нас, за Шарко, за идею вам работать вместе. Предчувствие меня тогда, в Гурзуфе, не обманывало: я знал, честное слово, — что ты снимаешь замечательное кино, — знал. Я видел тебя не так уж часто, но, конечно, смог оценить. Я пишу из того же самого номера, — помнишь? — как нелепо и легко (для меня) мы сидели, понимал всю прелесть и грусть нашего неразговора. Ах, Кира, — господи, — это все огромная твоя победа, — мне все в этой картине нравится, даже то, что и не должно б нравиться, — но я понимаю, что такая работа, — она не из частностей, из общего, из необъяснимостей и волшебства. Это, конечно, и легко, — но, — тебе, — и знаю, как это не легко, но это естественно, — и естественность, и естественность, — Кира, Кира, какая ты умница, и как хорошо, счастливо, разумно, благородно ты живешь. Там, — сразу после просмотра, все чего-то громко говорили, какие-то разные общие слова, полуслова, — бред. Я ушел из… и ревел. Ревел и Андрей Смирнов, я даже ушел, потому что неудобно реветь диалогом.

Вот так, милая, дорогая, прекрасная Кира Муратова, — замечательный художник, мастер, — и никого не слушай, — совет общий, но верный: никого. Сложно, наверное, чего-либо тут говорить сразу, — но мне нравится вообще все вместе, прекрасно это снято, — передай, пожалуйста, оператору, — я не успел запомнить его фамилию, но найду и вспомню непременно. Прекрасны все интерьеры, т. е. — то, что мне очень, например, близко и понятно, и предметы, и детали, и все, все. В других руках это все не так, но другие руки, — это другие руки, Кира!
Обнимаю тебя, поздравляю, заклинаю беречь себя, не печалиться, — вести разгульный образ жизни, и на все глядеть весело! А остальное, — наплевать. Остальное — все при тебе, умница!
Гена

* * *
24 ноября
Письмо Ю. А. Файту
[В компании Г. Шпаликова было очень принято обращаться друг к другу с посланиями и дарить фотографии с надписями.]

Вот был тот день — летом, я очень хотел с тобой повидаться просто так, и ты мне сказал, что все со мной кончено, — идя по Садовому кольцу, — я и не собирался этого отрицать. На самом деле кончился — не прорыв, не перерыв, и не жизнь иная...

Наверно — и наверняка — ведь и половины не вышло, не вышло — вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение — как и что.

Я всегда это знал, и м.б., эти годы будут хорошие, но вне кино. Юлик, ты мне самый, на самом деле, близкий человек, я пытаюсь объяснить, отчего так все переменилось — дело не в детстве отношений, а дело в том, что мне в голову не приходило тебе писать письма, звонить — еще — сойдет, а вот с письмами — это уже полный бред.

* * *
Я пишу это на рассвете. Сейчас лето 71-го года. Пишу, потому что это все уйдет (может, уйдет), не вспомнится, забудется. Не мною, конечно. Вообще может уйти. Пишу потому, что еще, может, и не успею я это написать — по самым разным обстоятельствам. По суете, может быть. По здоровью. Потому что многие это не успели доделать. Пишу, как пишется, особо не заботясь о стиле повествования. Как сложилось за эту ночь в голове. Постараюсь все изложить кратко, времени у меня мало, да и не о себе. Поэтому ограничусь работами, которые не все — так мне кажется — дойдут до вас. Конечно, я родился писателем — по призванию, по влечению, но, как это часто бывает, много не успел. Сегодня я даже не мог всего прочитать, что сочинил… Итак, успел я мало. Думал иной раз хорошо (как и многие), но думать — не исполнять. Слава Богу, что у меня хватает ума это понимать — про себя хотя бы. Но каждый успевает отпущенное. Вот это — уж точно. Не знаю кем…

В общем, мне, конечно, не повезло. Хотя что такое — повезло? Этого я тоже не знаю, но, в общем-то, могу представить. Я не строил свою жизнь по подобию тех, кто мне нравился, и не потому, что этого не хотел, не мог, хотя, наверно, уж не мог, но то, как все у меня в конце концов сложилось, глубоко меня не устраивает и очень давно уже.

*
[Драматург А. М. Володин в «Одноместном трамвае» пишет: «У каждого есть свое страдание. Геннадий Шпаликов, писатель светлого молодого дара, в течение двух-трех лет постарел непонятно, страшно. Встретились в коридоре киностудии. Он кричал — кричал! — „Не хочу быть рабом! Не могу, не могу быть рабом!.. (Далее нецензурно.)“. Он спивался. И вскоре повесился». ]

Геннадий Федорович Шпаликов. Стихи. Песни. Сценарии. Роман. Рассказы. Наброски. Дневники
(Отрывки. См. также: Из рассказов и сценариев; Из дневников)

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/

Saturday, 4 November 2017

Мы все тоже умрем, но не от старости./ Gennady Shpalikov, from diaries

Геннадий Шпаликов. Дневники, записки

***
Меняться, чтобы чужое опротивело, как родной переулок и афиши на заборе, чтобы стал скучным не только твой город, твой дом и твоя лестница — весь мир. Такова цель путешествий, и, честное слово, это замечательно.

***

Долго ехал спиной вперед, и виды плыли из-за спины. Потом шел, как принято, — и меня тошнило.

***
Мне тяжело в будни и плохо, будни затягивают и портят. В будни мы встречались как-то второпях, на лестнице, ты так устала за день, что и улыбаться не могла. И мы весь вечер сидели среди пальм и пьяных вокзального ресторана, а потом ехали в такси далеко-далеко, где деревянный домик с калиткой и деревьями в снегу, где живешь до сих пор ты.

***
Мама приехала утром в шесть часов. Красивая и загорелая, как середина июля. Я открыл дверь и потом зевал до восьми часов, не в состоянии заснуть. Мама вымылась и в халате причесывала мокрые волосы, поставив зеркало на подоконник. Она сидела вся освещенная солнцем, в голубом халате.
— Мне приснился страшный сон, — говорила она. — Я видела нашу комнату и пятнадцать пустых бутылок на столе. — Какие были бутылки? — Из-под водки. Пятнадцать бутылок — меня трясло до утра.
Я молчал, думая: неужели бывают вещие сны? За день до маминого приезда, то есть вчера утром, я сдал 15 бутылок из-под водки. Ровно 15 — ни больше, ни меньше.

***
Мне не нужна женщина — друг по чувству и перу, товарищ по жизни и собеседник — ничего этого мне не нужно. Мне нужна просто женщина, которую я не знаю даже по имени и через день забуду в лицо. Лучше всего так. Лучше не пытаться рассмотреть человека до конца, это такое дерьмо или такая глупость, причем это всегда невесело. И да здравствует благородный разврат всех форм.

***
Чудесный день с утра, и солнце, и ветер, пахнущий листьями, и белые, высокие облака.

***
Где ты, благословенная моя страна голубых стен и свежести ночи? В такую ночь кони бредут по траве над прекрасной рекой и мокрое от росы пространство дремлет. И огромная луна белого цвета в полночь приходит светить. Я искал тебя долго и трудно, я не могу тебя найти, моя страна несбыточной мечты. Ах, как хочется красивых слов и всего простого — и нет ничего.

***
Мы идем, чувствуя вечность. — Почему вечность? — спросишь ты.
— Потому что мы вечны и бессмертны.
— Нет, — скажешь ты. — Потому что мы пьяные.

***
Мы бежим, чувствуя тяжесть наших сердец.

***
Люди трех взглядов на жизнь. Простой пример — идет лошадь по улице. Первый смотрит и думает: «У нас по улице идет лошадь, а в Америке — прекрасные машины». Второй смотрит на лошадь и улыбается: «Какая замечательная лошадь идет по улице». А третьему наплевать на лошадь и на американские машины.

***
Почему так боятся вещей покойника? Он носил их живым.

***
Если долго думать о платье и долго хотеть платье, то знаешь его наизусть — и тогда не нужно его покупать: платье как будто износилось.

***
У меня есть все, что нужно для счастья. Эта весна была необычайно приятна, и весь год был интересен: я уезжал, думал, жил, и мне удавалось писать. Все считают, что мне повезло и везет каждый день, и я должен быть уверенным, но этого нет совсем, и ничего нет, и не это нужно.

***
Я сижу в комнате за столом, и в раскрытое окно свободно летят звуки ночной улицы. Я знаю, зачем каждый звук. В комнате пахнет цветами. Я очень люблю цветы. Я веселый и простой, и мысли мои не так сложны. Я уже не смогу (как не смог недавно) делать все, что полагается, — ходить, говорить, встречать. Я ничего этого не смогу. Все гораздо проще, так я хотел бы думать. Я пишу и выдумываю не для одного себя, и мир, созданный мною, рассчитан на людей. Я чувствую необходимость говорить с людьми серьезно и близко. Когда мне мешают мелкие неурядицы, так, словно в трамвае наступили на ногу, это ожесточает против человечества, но это смешно. Когда люди начинают говорить о своей неудовлетворенности миром, о том, как они важны в мире и как важны их мнения, вкус, слова, обиды и радости, — мне становится противно. Это никому не нужно, и не стоит преувеличивать свое место на земле — место любого из нас.

[Рисунки Геннадия Шпаликова; кадры из док. фильма]
***
Все идет правильно, так, как следует. Не будем мешать, не надо смеяться и думать о личном достоинстве, о моральных обязанностях — это не разговор людей. Есть слова проще, иные слова.

***
На первомайской демонстрации в колонну Куйбышевского района влились четыре баптиста. Пользуясь замешательством толпы и всеобщим весельем, баптисты вскинули полотнище белого цвета, на котором был написан лозунг «Любовь есть Бог». Баптисты приехали в Москву из Кзыл-Орды ради этого первомайского дня. Их забрали люди в одинаковых пальто.

***
Почему военные на первые свои деньги покупают шляпу зеленого цвета? Я, помню, тоже купил.

***
Опера. Я сижу в первой ложе, мне видны зал и шесть ярусов цвета фальшивого золота. Весь театр — это желтые ярусы, желтые стены, и красный бархат кресел, и красные гардины. Получается почти отвратительно.

***
Я ужасно сентиментален, и это неистребимо во мне, как грусть. Я вижу знакомые лица, давно чужие, и они волнуют меня, и я охвачен воспоминанием, и течение времени останавливается, открывая прошлое. Время безжалостно, я знаю это и стараюсь улыбаться, когда мне совсем не хочется улыбаться, и говорю не те слова, какие нужно говорить. А какие нужно? Я забыл эти слова. Меня пугает равнодушие времени и чужие люди. Чем дальше, тем больше чужих, и некому поклониться, и не с кем уйти. Я ужасно сентиментален, и я бы плакал, прислонившись к плечу друга, но я не могу плакать и смотрю, смотрю спокойными глазами на пустоту вокруг. Что будет потом? Я не хочу думать.

***
...и живу я очень просто, и случайная культура случайных книг, людей и обстоятельств становится единственной моей культурой. О какой же, простите, литературе может идти речь?

***
Чистый вечерний пруд, по которому плавают лебеди, кирпичные дома, деревья, готовые распуститься зеленью, и светло-зеленое небо — вот что было 7 мая в Москве. Я шел по сырой земле мимо скамеек сквера. Мир был восхитителен, воздух пах дымом костра, у метро продавали подснежники. Что еще нужно человеку? Чтобы рядом шла женщина, и женщина была рядом, и она была прекрасна. Я говорил ей, и она понимала все, что я говорил. Я не могу вспомнить эти слова. Это не нужно вспоминать. Жизнь полна удовольствий, и таких, за которые не надо платить. Но удовольствия, за которые платят, все-таки лучше. А денег нет, проклятая молодость миллионов! Мне было не так, как другим, я не жалуюсь, но все же.

***
Зачем я пишу о вечности? Никакой вечности нет.

***
Я всю жизнь сидел за столиком из Финляндии и записывал разные и не очень уж веселые вещи. А ночью мне снится странное смешение училища и последних лет в институте; я уже два года учусь — как много.

***
Вот так бы и писал, и писал — бесконечно. Отчего я пишу? Я разговариваю. Это очень весело.

***
Чего я такой сумрачный шел нынче из метро? О чем я задумался, глядя на мелкий дождь и машины, которые одна за другой проезжали мимо и приятно пахли бензином? В дождь и ветер бензин пахнет домом, теплой кабиной водителя и дорогой. Площадь Маяковского в дождливую погоду пахнет сентябрем и понедельником. А я стоял, думая, куда мне идти одному. Денег в кармане было три рубля, а сам я был молодой, и так мне захотелось в эту хмурую погоду напиться, что я переменился в лице. И причем напиться не одному, глядя, как пустеет бутылка, а с тобой, глядя, как ты улыбаешься и как у тебя светлеют глаза. Я могу писать об этом долго и красиво, но я не буду — денег у меня нет, и все это песня и мечта. Зачем мучить воображение?

***
Я всегда говорил себе, что есть вещи серьезнее и что я одержим местечковой скорбью и вся эта малина для мальчиков, которых мучают мокрые улицы, и фонари, и чужие женщины. Все это так, но я бессилен иногда в хмурую погоду.


***
Ходил по улице Горького в поисках нечаянной радости и надоел самому себе до таких высоких степеней, что захотелось мне упасть лицом в высокую траву, и плакать, и проклинать. Только травы в Москве нет, кроме газонов.

***
Вечера были ужасны. Я подумал: а что, если устроить смену времени — выдать сегодня, 12 июня 1958 года, за 12 июня 1957 года? Что изменится, заметят ли? Нет, не заметят.
Сегодня с утра льет дождь, прямой и сильный. Во дворе на веревках мокнет цветное белье, асфальт лиловый, листья лип зеленые, стволы лип черные, небо светлое, окна темные, и дождь заметен только в лужах и на фоне кирпичной стены. Небо светлеет, а дождь все льет, теплый дождь, мягкая вода. Грузовики идут по лужам, обрызгивая пустые тротуары. Очень хорошо! Я надену плащ и, не закрывая головы, пойду под дождь. Снимать белье, желтое от веревки.

***
Давайте вспомним и представим острова Океании и любимое развлечение гавайской молодежи — кататься на прибое. Мне не хватает в жизни горячего песка, белого от солнца воздуха и моря, бьющего в грудь. Нужно что-то придумать и что-нибудь изменить.

***
Меня успокаивает мысль, что все эти годы, трудные, бестолковые и ужасно длинные, — все это только начало. Многие думают: это вся жизнь, а это начало, и все еще будет совсем не так. Я подумал: кто же начинал счастливей? У лучших людей в прошлом — невеселая молодость, а молодость, пока она есть, кажется бесконечной. И по ее первоначальным огорчениям и бедам мы судим о жизни так далеко вперед, что, конечно, жить в таком свинстве нет никакого желания. К счастью, все не так. И мы такие маленькие, и жизнь такая большая, и так ей наплевать, что мы о ней думаем. Я мог бы очень долго говорить о жизни вообще, но это скучно. Перейдем к частностям. Вот моя жизнь, полная борьбы и непрерывного огня, служит пособием для младших школьников.

***
Коридор киностудии. На двери приколота бумажка «Вытирайте ноги». Перед тем как постучаться, я долго их вытирал. Оказалось — зря. «Вытирайте ноги» — это название новой картины. За дверью в дымной комнате трудилась ее киногруппа.

***
Ух, как отвратительно жить в любом состоянии, даже в лучшие времена! А что надо? Чтоб глаза добрые и волосы русые? Нет, не надо, хотя и это очень хорошо. Бессмысленность начатого дня, и я не знаю, зачем встаю.

***
Что-то мне неспокойно и плохо все последние дни. Я и сам не знаю, отчего это происходит. От жары. У меня и мысли дикие. Присмотревшись, понял: людям — всем — решительно нечего делать, жизнь <нрзб.> не то, чтобы найти занятие и куда-нибудь себя деть. Вечерами это заметнее всего. Если избавить людей от работы и дать им хлеб другим путем — что-то тогда будет?

***
Виктор Платонович Некрасов, Виктор Некрасов, чьи книжки я люблю. Он стоял в ДК в белых штанах, синей рубашке, в простых сандалиях, маленький, крепкий, положив волосы вперед, и разговаривал о чем-то, жестикулируя. Я на него долго смотрел. Он прекрасный писатель.

***
Зубные врачи работали в атмосфере ужаса.
Насколько приятнее быть тем, кто слушает, читает, смотрит, нежели поставщиком.
Хорошо утром открыть газету, не подозревая, чего она стоила.
Все обстоит таким образом: делать нечего на земле, и все ужасно скучают. Сначала живут по одному, постепенно сатанея. Потом нужно жить с кем-то и тоже сатанеть. Неужели всё так?

***
Ночью снятся ужасные вещи: утонувшие соседи, мертвые и живые товарищи, ты приснилась зачем-то. Пьяный кошмар. Около четырех я встал напиться, открыл форточку — ветер в лицо, — утренний, все еще серое, и еще горят фонари.

***
Какой-то красивый парень
Пил с некрасивым в паре
В очень пустом баре.
Веселый пил с невеселым,
Плечистый пил с неплечистым,
В баре светло и чисто.
Потом ударил красиво
Красивого некрасивый,
Красивый свалился на пол
И лежал на полу, красивый,
Пивом на голову капал
Ему некрасивый.
Капал хорошим пивом
Из поллитровой кружки,
Пиво падало мимо
Головы на опилки и стружки.

***
Утрилло [Maurice Utrillo (1883 — 1955) — французский живописец-пейзажист] и Матисс напивались вместе, и знакомый полицейский отводил их в участок на Монпарнасе. — Добрый вечер, месье Утрилло, — говорит начальник в чине майора. — Какие новости, месье Матисс? Опять вы напились, что же мне с вами делать? — Я трезв, майор, — говорил Утрилло. — И я, — говорил Матисс, — я не пил две недели. Тогда майор давал Утрилло кисть и холст, и Утрилло писал в полицейском участке картину. Ее оставляли на стене, потому что полицейские на Монпарнасе тоже понимают живопись. А Матисс был прост, как его картины. Он писал солнце на море, разноцветные флажки, лодки, паруса и пристани. Пикассо был вместе с ними, но они умерли, а он живет, он ходит в полосатой майке.
Я хочу, чтобы у меня была красивая жена, бунгало на берегу моря и дети, крепкие ребята, обязательно мальчишки. У них должны быть светлые волосы, я буду учить их плавать и стрелять из лука, они будут расти настоящими мужчинами, как Том Сойер. Потом у них появится Бекки Тэчер. Они не станут волочиться за ней и гулять по улицам, они уведут мою машину, и в машине на заднем сиденье будет сидеть Бекки Тэчер. У них будет все, чего был лишен я. Они вырастут простые и сильные, я научу их простым делам, они будут равнодушны к моей работе, но будут здорово понимать, как ловить рыбу спиннингом и бить кефаль под водой. Я хочу, чтобы у меня были такие ребята, хотя бы двое.
Когда меня снимают, я всегда получаюсь очень глупым. У меня хорошее лицо, но, когда меня снимают, я на секунду вдруг делаю очень глупое лицо, а потом снова все хорошо. Но фотография — ужасна.
[Павел Финн «Но кто мы и откуда»:
В болшевском номере он ставил перед собой на столе фотографию дочери и подаренную Некрасовым маленькую — в рамке — репродукцию с картины Утрилло. Зимний денек, Монмартр… Париж, где он не был и никогда не побывает. Надевал на голову красный вязаный — детский — колпачок. И писал].

***
Я подумал, сколько было изношено всем человечеством белых крахмальных рубашек, костюмов, штанов. Куда девается одежда современников? Она изнашивается, и все новое, красивое превращается в хлам или в вещи покойников, вечные вещи покойников. А куда пропадают молодые люди в коротких пальто, в ярких ботинках и в зеленых шляпах? Это ведь тоже поколение, которое производит, как и белые рубашки, впечатление вечности. Но все это — слава конферансье или клоуна. Было много конферансье, и сейчас они новые. Да, еще о звездах кино, они тоже, как и рубашки, производят впечатление вечности.

***
Умерла бабушка, 6 декабря, в 6 часов 5 минут вечера в госпитале на Октябрьском ноле. За три часа до смерти я был у нее, на улице было очень хорошо, солнечно, таял снег, а утром было прекрасно — снег валил сквозь солнце, воздух был такой мягкий и весенний, и небо хорошее, и снег.
Я пришел к бабушке, она, вероятно, не узнала меня. Я погладил ее руку, она открыла глаза с обводинами и сказала: — Мне плохо. Я спросил: — Что тебе плохо? — Нет сил, — сказала бабушка.
Она дышала, как будто у нее в горле стоял комок и его нужно было откашлянуть. Мне все время хотелось, чтобы она откашлялась. Мы ушли по коридору в половине третьего и никогда ее больше не увидели живой. В семь часов мы вошли к ней в 10-ю палату, и она лежала прямая, побелевшая, губы у нее были очень белые и щеки желтые, но не запавшие. Нос заострился немного. Челюсть у нее была подвязана марлей, как будто болят зубы. В палате горел слабый ночной свет и было полутемно. Потом дядя Сеня сказал, чтобы зажгли свет, яркий свет под потолком. Покойник в ярком свете еще страшнее, хотя бабушка лежала в кровати совсем не страшная, хотя и мертвая. Все было необыкновенно просто, и о ней говорили, как о постороннем, а я поцеловал ее в щеку, холодную и свежую, поправив марлевую повязку. Когда она была еще живая, она лежала на подушке очень красивая, у нее большое лицо, седые волосы, мама заплела их в короткие косички с марлевыми ленточками, чтобы они не трепались.
Я не знаю, как мне быть. Сколько мне предстоит провожаний, таких и страшней. Почему так устроена жизнь, что люди расстаются и за этим нет ничего, все пусто и мертво? Остались бабушкины вещи, это значит вспоминать и плакать долго-долго. Я действительно ее любил и так боялся последний год, что она скончается. Когда она засыпала, я подходил и смотрел на нее, она спала как мертвая и слабо дышала. Я думал: вот такая она будет, какой ужас! А она была не такая сегодня.
Я сижу в комнате один, уже ночь, за окном, как плачущие дети, кричат кошки, ужасно тоскливо от их крика, у меня больно на сердце, и мне страшно. Какая предстоит тяжелая эта неделя, и все еще впереди. Я не могу лечь в кровать.
[Семья Шпаликовых. В первом ряду: младшая сестра Лена; дядя генерал-майор Семен Перевёрткин; бабушка Дарья; Геннадий. Во втором ряду: мама Людмила Никифоровна и дядя Владимир Переверткин. Москва, 1947 год. - кадр из док. фильма]

Что нужно для счастья? Чтобы все были живы, все родные, знакомые, близкие, чтоб никто не болел и не умирал. Главное, чтобы все были живы. Я ничего не хочу, пусть никто не умирает. Это трудно вынести живым, мертвым все равно. Я не доживу до 76 лет, мама тоже, отец — никто не доживет. Я не боялся смерти, когда был рядом с бабушкой, мне казалось, что я мог бы лечь рядом на свободную кровать и остаться подле нее всю ночь. Но сейчас мне страшно, хотя вокруг спят люди, и я понимаю, как нужно дорожить счастьем того, что есть на каждый день. Я был счастлив, когда все было хорошо и бабушка жила. Теперь мне плохо и не скоро будет хорошо. Нельзя примириться с тем, что произошло, нельзя и поверить, хотя я видел все своими глазами.
Я хочу с кем-нибудь говорить, но все спят. Я много писал о смерти, но я ничего не знаю, это вполне определилось сегодня, потому что все было беспомощно перед случившимся, все слова и дела ничего не значили, все было смешано. Я не могу забыть ничего. Комната наполнена движением бабушкиного тела, ее позами, словами, глазами. У меня не было никакого предчувствия. Я сегодня думал, что все будет хорошо и буднично хорошо и я пойду учиться завтра, как раньше. Нет.

***
Человек, у которого такая странность — повсюду, где он бывает, он рвет предисловия у всех книжек. Берет с полки любую книжку, открывает ее — и рвет предисловие.

***
Люди ехали с работы в троллейбусе, продолжая говорить о работе. Они говорили о всякой ерунде, радуясь. Мне было ужасно гнусно их слушать.

***
На улице было так сухо, что хотелось выпить. Пойти куда-нибудь и немедленно выпить, напиться, чтобы после гулять по сухому вечернему городу и чтобы не было сухо в горле.

***
Если бы мне сказали: «Ты умрешь через пять дней», — я бы что-нибудь успел сделать и поговорил со всеми, но мне не сказали. Я почувствовал, что умру сегодня, и вот пишу вам это, все прекрасно сознавая. Как пьяный кончал жизнь самоубийством, прыгая с Бородинского моста. Река была покрыта льдом. Он надеялся пробить лед и уйти под воду, чтобы не всплыть потом. Он прыгнул, но не пробил лед, а сломал об него ноги. Он сидел на льду пьяный, расстегнутый, замерзший и плакал от боли. А тем временем его знакомые и родные получили последние письма, где он все описал и со всеми распрощался, и его девушка плакала у телефона, потому что он позвонил ей полчаса назад и сказал, что он прыгнет с Бородинского моста.

***
ФРГ послала в Республику Гана своего полномочного посла, а там его съели. Правительство Ганы направило канцлеру Аденауэру письмо, в котором было написано так: «Нам очень жаль, но вашего посла съели дикие племена побережья Золотого Рога. Пришлите еще одного». Из Германии попросили вернуть останки погибшего посла. «Останков нет, — писали из Ганы. — Все съели. Эти дикари не оставляют останков и даже мелких костей. Они варят из них суп. Просим принять наши уверения в весьма глубоком почтении».

***
Вот Коля стоит, значит, еще жив.

***
— Вы уважаете читать Есенина или не уважаете?

***
Венки лежат на снегу, висят на стене сарая, стена мокрая, на крыше снег, день тихий послеснежный, это когда утром шел снег, а днем все белое и спокойное, венки среди снега очень красивые с бледно-голубыми, красными, фиолетовыми и зелеными цветами. Там еще были синие цветы, яркие и синие-синие. На кладбище было очень хорошо, снег лежал на могилах, солнце светило сквозь деревья. Из церкви выносили покойников, всего их было семь. И каждый раз впереди шел человек, который нес крышку от гроба на голове. А перед этим я слышал разговор двух людей с фотоаппаратами.
— Какую выдержку давать? — Дай двухсотку. — Ты думаешь? — Снега много. — А диафрагма? — Поставь четыре с половиной. — Ты считаешь, что хватит? — Хватит, сегодня светло.
Когда вынесли покойника и поставили гроб на специальный стол, фотограф взял табуретку и полез на сугроб. Он воткнул табуретку в снег, встал на нее и начал снимать умершего в гробу и родственников. Он снимал их немного сверху, чтобы все получились. Родственники стояли очень серьезные и строгие и смотрели кто куда.

***
Сегодня был очень хороший день, было тепло, и снег вокруг лежат такой чистый, белый и не городской, что я снял пальто и почистил снегом пиджак. Утром я еще не знал, какой сегодня день. В комнате было, как в сумерках. У меня после водки болела голова и хотелось пить воду. А по радио передавали классическую музыку, женщина пела романс Даргомыжского «Она, как полдень, хороша». Я не открывал глаза, а лежат просто так, и это было похоже на детство, на то, что я маленький, и вернулся днем из школы, и сижу на кухне в валенках, и по радио передают классическую музыку, а за окном все белое от снега. Днем всегда передают классическую музыку, я всю жизнь слушаю ее днем, когда случается сидеть перед репродуктором.

***
В храме молодой священник читал за упокой. Он все делал серьезно и строго и ни на кого не смотрел. Я подумал: хорошо бы его совратить. Кто бы это сделал? Дая. Она бы его совратила. Он звонил бы ей по телефону и покупал коньяк, потому что Дая любит коньяк.
А еще хорошо бы написать список своих врагов и отдать их этому парню, чтобы он прочел их за упокой. Живых — за упокой. Что бы с ними после этого произошло? Наверное, ничего. Но это приятно — отпевать врагов у алтаря.
Было много старушек, готовых умереть от старости. Мы все тоже умрем, но не от старости.

***
Мы очень плохо живем в молодости. Я всегда думаю, что все еще будет. Завтра? Нет, но будет, ежедневная жизнь — предисловие к празднику. Ничего не будет, это все неправда.

***
...вчера я приехал, чтобы для себя проститься со своей юностью и с тем, что я сам выдумал и так улучшил по сравнению с подлинником.

Геннадий Федорович Шпаликов. Стихи. Песни. Сценарии. Роман. Рассказы. Наброски. Дневники

Отрывки. См. также: Из рассказов и сценариев; Дневники и письма

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/

Thursday, 26 October 2017

«Зачем пережила тебя любовь моя...» (2007)/ Elem Klimov, Larisa Shepitko, documentary

Он помогал ей в работе над первым фильмом и завершал последний, закончить который она не успела.
Лариса Шепитько (1938-1979) погибла в автокатастрофе в 41 год, когда их сыну Антону было всего 6 лет.
Элем Климов (1933-2003) пережил ее почти на четверть века… Он умер 26 октября 2003 года.

Документальный фильм «Зачем пережила тебя любовь моя...» снят Лилией Вьюгиной в 2007 году.
В нем приняли участие сын Ларисы Шепитько и Элема Климова Антон Климов, брат Элема Климова сценарист Герман Климов, сестра Ларисы Шепитько Эмилия Тутина, актер Владимир Гостюхин, актер Алексей Петренко, модельер Вячеслав Зайцев, актриса Алла Демидова, актер Алексей Кравченко, режиссер Глеб Панфилов и актриса Инна Чурикова.



* * *
Его ранние фильмы — шестидесятнические комедии или полукомедии «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен», «Похождения зубного врача» — до сих пор любимы народом. Поздние картины любить сложнее, но не уважать нельзя. Первой фирменно климовской киноработой стала «Агония». Это кино об импотенции власти и гуляющих рядом с ней бесовских силах, толкающих Россию на тоталитарный путь. С нее для режиссера началось хождение по мукам.

Ее неоднократно снимали с полки, объявляя о выпуске в прокат, но каждый раз, словно по мановению костлявой руки Распутина, укладывали обратно. Однажды «Агония» пробилась на неофициальный показ в Канн, но исчез микроавтобус «Совэкспортфильма», в котором везли коробку с пленкой. Французская полиция нашла коробку в кювете: угонщикам она не пригодилась. Когда фильм наконец увидел свет в изуродованном виде, он уже не мог стать сенсацией.

С тех пор «легкая муза» совсем перестала окрылять режиссера: его жанром стал трагический эпос. Жена погибла, едва приступив к съемкам «Прощания с Матерой». Эту картину снял Элем Климов, и она принадлежит им обоим. Он прощался не только с патриархальным микрокосмом уходящих традиций, но и с обостренно модернистским миром Ларисы Шепитько.
При советской власти Климов успел снять еще один фильм — «Иди и смотри», возвращая войне утраченную грандиозность. Но это грандиозность не батальной героики, а тотального безличного зла. Теперь этот фильм изучают в английских школах как классику художественного анализа природы насилия.

В 1986 году Климов становится лидером кинематографической перестройки. Ее пафос был романтическим. Ее деятели взялись соединить несоединимое: провозгласили рыночную реформу в киноиндустрии и в то же время пытались возродить мечту революционного авангарда об идеальном искусстве и идеальном зрителе.

Казалось, у него было все, чтобы поразить человечество каким-то грандиозным достижением: талант, опыт, бескомпромиссность. Плюс административный ресурс и внимание всего мира, загипнотизированного перестройкой. Его «Мастера и Маргариту» и другие суперпроекты готов был в ту пору финансировать Голливуд. Но Климов так к ним и не подступился. Достаточно скоро он ушел в тень и с общественной арены, предпочтя одинокое, почти затворническое существование.

На фото: Э. Климов и А. Петренко на съемках фильма «Агония», 1974 год

Он единственный, кто не получил от перестройки никаких дивидендов — ни студий, ни домов, ни должностей. И он единственный, кто действительно пострадал как художник — а отнюдь не низвергнутые с пьедестала Бондарчук с Ростоцким. Те, считая себя жертвами чуть ли не якобинского террора, продолжали работать. Жертва Климова, находившегося на взлете, в апогее творческой формы, была абсолютно добровольной, а его выбор — свободным. Будучи на самом верху перестроечной пирамиды, он первым почуял гниль в ее основании. И не захотел участвовать в ее стремительном оползании в потребительство. Он остался идеалистом, которому в царстве прагматиков делать было нечего.

источник: Андрей Плахов об Элеме Климове (2013)

Monday, 9 October 2017

«Предпочитаю ощущать себя частью природы»/ Jean Rochefort (1930 – 2017)

9 октября 2017 года в одной из парижских больниц скончался Жан Рошфор. Легендарному актеру французского кино было 87 лет.

Кадр из фильма Человек с поезда (2002)

Он учился в Нанте, а потом в Парижской консерватории драматических искусств, где подружился с Жан-Полем Бельмондо. Впервые вышел на сцену в 1949-м, работал в труппе Национального народного театра и на других сценах, играл в спектаклях по пьесам Чехова, Пиранделло и Пинтера. С 1958-го начал сниматься на телевидении и в кино, предпочитая комедии. Вскоре был утвержден на роль в советско-франко-итальянском фильме «Леон Гаррос ищет друга», где играла также Татьяна Самойлова. «Я приехал в Россию на восемь недель, а застрял на целых одиннадцать месяцев», — вспоминал актер.

Жан Рошфор и его питомцы, 1970 год

Только в 1972-м Рошфор получил первую главную роль — в картине «Огни Сретенья». В итоге своей колоссальной кинобиографии он стал обладателем пяти премий «Сезар» (по две за лучшую главную роль и лучшую роль второго плана и одной — за карьеру в целом и вклад в кино). Характерные черты его актерского стиля — тонкая ирония, трогательность, не переходящая в сентиментальность, и сдерживающий холодок, типичный для французской исполнительской школы.

В 1996-м он играет маркиза, незаменимого мастера интриг версальского двора в фильме «Насмешка» Патриса Леконта [Рошфор был одним из любимейших актеров Леконта - Е.К.]. В блистательном дуэте с Джонни Холлидеем выступает в картине «Человек с поезда» того же режиссера.

Когда его называли символом Франции, он говорил: «Предпочитаю ощущать себя частью природы».
Жан Рошфор, 1978

Он имел репутацию трудоголика и переиграл, кажется, все, что хотел и что предлагали: по количеству ролей его превосходит только Жерар Депардье, с которым его тоже связывали дружеские отношения. Ему удалось все, кроме одного: воплотиться в образ Дон Кихота, о котором актер мечтал, в фильме Терри Гиллиама. Британский режиссер специально для него написал сценарий, съемки «Затерянного в Ла-Манче» уже начались, но у Рошфора обострилась болезнь позвоночника, и ему запретили ездить верхом. А ведь лошади были его второй страстью: он сам, будучи помоложе, принимал участие в скачках, а впоследствии комментировал их на французском телевидении.

С уходом Жана Рошфора завершается целая эпоха французского кино. Только за последний год ушли из жизни Мишель Морган, Жанна Моро, Мирей Дарк, партнерша Рошфора по «Высокому блондину»; скончалась и Анн Голон, автор вызвавших серию киноадаптаций книг об Анжелике. Чисто французские жанры — комедийный и авантюрный — уже не те, что прежде. «Все перемены,— говорил Рошфор,— базируются на технике, актеру же в старом смысле слова в таком кино остается меньше места. Сейчас мы с кинематографом на “ты”, а раньше это был церемониал, волшебное действо». Но, уходя, Жан Рошфор, хотел он этого или нет, остался в глазах и памяти зрителей воплощением не только традиции, но всего лучшего, что есть во французской нации: демократизма и благородства, элегантности и остроумия.

Андрей Плахов, источник

Подбор фото Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...