Thursday, 24 November 2016

Добрые люди обречены на гибель/ Burkov about Shukshin

Отрывки из книги Г.И. Бурков «Хроника сердца»
Окончание; см. начало записок: часть 1, часть 2

Василий Макарович Шукшин. Живой Шукшин

Он очень переживал, болезненно переживал ярлык «деревенщика». Страшно возмущался, когда его так называли. «Будто загнали в загон, мол, не высовывайся. В деревне 80% населения раньше жило, ну сейчас поменьше, а все 100% – оттуда, так ведь это все не деревня, а народ. Какие же мы деревенщики, мы – народные писатели», – переживал Шукшин.

«Калина красная» – сначала повесть, а потом и фильм стали тем событием в духовной жизни народа, которое вдруг заставляет оглянуться и многое пересмотреть заново.

Как-то Шукшин спросил меня: «А ты знал, что будешь знаменитым?» – «Нет». – «А я знал…» Вот эта черта его характера – он точно представлял, кем хочет быть, что сделать, – оставляла впечатление о нем как о человеке очень цельном, сильном. Как ни громко это звучит, но, по моему твердому убеждению, Шукшин был рожден духовником. Быть может, оттого так полемично его творчество, так пронизано полемикой потаенной, пересматривающей все обыденное, привычное. Он перемалывал то представление о жизни, которое существовало у многих.
«В каждом человеке, свалившем камни в Енисей, я вижу героя. А вы его отрицаете! – писал Шукшин в ответ на статью "Бой за доброту". – … Вы требуете каких-то сногсшибательных подвигов (они – каждый день, но не в атаке: атак нет)».

Сколь одержим был Шукшин в творчестве, столь же неправдоподобно беззащитен в жизни – перед ней робел, стеснялся. Но когда режиссировал, то это святое было – здесь его поле деятельности, тут он законодатель. При всей его мягкости – был вежлив с актерами, со всей съемочной группой – Шукшин становился непреклонен в творчестве. Требовал знать текст буква в букву. Для него было важно и нужно снять точно. Даже если ошибался в выборе актера, особенно в начале работы, старался как-то незаметно отвести беду так, чтобы без ущерба делу и самому актеру, и все же не допустить чуждого вторжения. Прикрывал актера, отводил на второй план, гасил его. Уважал чужой труд, чужое творчество. Шукшин когда снимал, то шел от актера.
В первой нашей совместной работе, в фильме «Печки-лавочки», мой герой был поначалу, в сценарии, таким приблатненным «жориком» – не очень-то интересным. Попробовали сделать по-другому – вроде получилось. Василий Макарович изменил сценарий. Для меня это этапная роль. А другой раз, снимаясь в одном фильме, я репетировал сцену и вдруг заплакал. Шукшин увидел, потом и говорит: «Ты это особо не расходуй. Ну чего там… Ты побереги, на будущее пригодится». Но в этом он увидел не просто способность поплакать, а неограниченность эмоций. Отложилось это, начинает беречь, пестовать, и вот уже целый вечер мы говорим про Матвея Иванова, о том, как его подвести к этому…

Больная собака вихляется по нашему району, ищет спасения у людей, бежит то за одним, то за другим, будто пробуя всех на доброту. Должно быть, этот щен переболел чумкой, его заносит, он лишен координации, падает, ноги подкашиваются, но щен как бы не замечает за собой, что вихляется и болен. Тянется к людям. На морде покорность брошенной, но не обиженной этим собаки. Но не об этом. Добрые люди обречены на гибель. Через страдания за всех и все. Это, пожалуй, один из самых больших секретов добрых, обреченных людей. Шукшин, например. Это к моим размышлениям о том, что есть люди, которым стыдно жить, что такие люди затрачивают гигантские усилия, чтобы преодолеть свой вселенский стыд.

Болит сердце. И ничего-то поделать с собой не могу. Когда приходит беда, становится ясно, что нет душевного выхода. Наш лживый советский оптимизм не больше, чем духовная демагогия. С высоты истинного горя, постигшего твою душу, все видится нечистоплотным бодрячеством, цель которого не в исцелении чужой души, а в утолении собственного ненасытного любопытства. Но презирать людей за это не стоит. Они хотят соучаствовать в твоем горе, т.к. нет иной духовной пищи. А своего горя – когда еще дождешься. Какая-то пустыня.

Как-то Шукшин сказал, что государство наше, если судить по газетным заголовкам, легко можно представить в образе огромного и злобного мужика. Все должны ему и все соревнуются в насыщении его. Я бы добавил: тупого мужика, который, чтоб скрыть свою тупость, прикидывается глухим и слепым. Пока хором не закричат, что, к примеру, Земля русская облысеет скоро и погибнет, он ничего не видит и не слышит. Даже торопится в своих браконьерских делах. Потом вдруг заявит: я вот думаю, природу и культуру надо охранять. Все должны удивиться от «неожиданности», «онеметь от недогадливости», а потом разразиться бурными аплодисментами. «Ну и прозорлив!» И не дай Бог кому-то напомнить, что об этом говорили еще в 16-м веке.

За несколько часов до смерти В.М. Шукшин таинственно-торжественно сказал мне: «Кажется, я вышел на героя нашего времени». – «Кто он?» – спросил я. «Демагог» – как пригвоздил Шукшин. Было это вечером 1 октября 1974 г.

Однажды я рассказал В.М., как в детстве я чуть не умер.
В 1939 г. отец, мама и я, счастливая семья, сплавали на пароходе «Вяч. Молотов» из Перми в Астрахань и обратно. Плаванье было сказочное для меня. Но на обратном пути я заболел брюшным тифом, и меня еле довезли. Положили в детскую больницу, которая располагалась в старинном купеческом особняке. Мать дневала и ночевала около больницы. У меня началось заражение крови, начали меня резать, оперировать без наркоза, боялись за сердце, что ли. Сделали шесть операций. Готовились к седьмой. Лежал я уже в палате смертников, тяжелых. На операции возили в дореволюционной коляске, на лошади, и вот мать моя подкупила сестру (та курила, и мать моя принесла ей несколько пачек папирос) и вместо нее повезла меня на операцию. Внесла.
Хирург пошутил: «Надо же, живой! Когда ж он помрет-то?» Вот тут-то моя мать и взялась за него. Меня под расписку отдали матери, она меня выходила травами и любовью. Хирург при встречах низко раскланивался с матерью.
Рассказывал я смешно, весело. Но В.М. слушал страдальчески, глаза увлажнились. – Знаешь, почему мы с тобой талантливы? Мы дети любви.

Если говорить о кино, то и здесь было много интересных ролей. Оттого, что они были сделаны с Шукшиным, они нравились еще больше. Вот, скажем, «Печки-лавочки» – это была работа-праздник с Шукшиным.

Или вот еще одно великое открытие Шукшина, когда он взял в «Калину» эту старушку-мать. Несчастная, никому не известная женщина. [В роли матери Егора снялась Ефимия/Офимия Быстрова, 1893-1976 - Е.К.].

Я очень люблю таких людей. Они ничего не подозревают про себя. Так незлобиво, терпеливо, что ли, рассказывает про пенсию, про злой и про добрый сельсовет, про сынов, что не вернулись с войны, про третьего сына, которого она ждет неизвестно откуда. И живут на лице глаза. Ни одна профессиональная актриса так не сыграла бы этой сцены.

Шукшин был изнутри глубинно образованным человеком, по-настоящему знал литературу, историю. Но знание его было «с секретом» – не на поверхности. Никогда не употреблял модной искусствоведческой терминологии – стеснялся слов и всегда находил простой эквивалент. Он говорил иначе: совестливый человек. «Чувствую, что к моим словам привыкли – не задевают за живое. Слова нужно разогревать». Позднее вычитал в его публицистике: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре!» Такими разогретыми, разрывными словами написана «Кляуза».

Как-то выдалось несколько свободных дней, и мы отправились в Москву. Обратно договорились возвращаться вместе. Условились встретиться у магазина «Журналист», что на проспекте Мира. В назначенный час прихожу – он уже на месте. Стоит возле машины, курит и плачет.
«Ты чего, – спрашиваю, – стряслось что?» – «Да так, девок жалко, боюсь за них». – «А что с ними случится?» – «Не знаю. Пришли вот провожать. Стоят как два штыка, уходить не хотят. Попрощались уже, я их гоню, а они стоят, не уходят». По его лицу текли слезы. Будто знал, что в последний раз видит дочерей Машу и Ольгу. Все чаще жаловался на ноги. Я видел, как ему трудно ходить, как тяжко дается даже небольшое расстояние – от пристани на Дону до площадки. В последний вечер выглядел усталым, вялым, все не хотел уходить из моей каюты – жаждал выговориться. Вдруг замолкал надолго.

Я – человек, и меня можно убить словом. И каждого живого человека можно. Я это знаю точно.

Большинство как таковое никогда не было правым, толпа и есть толпа. И куда более страшно, что плохие люди, уничтожив хороших, дали потомство. Ген хамства вездесущ.

Мое первое требование к роли – это чтобы она была живая. Или чтобы давала возможность сделать ее живой. Я очень сержусь и очень бываю недоволен, когда критик может меня поймать, так сказать, своими критическими пальчиками за хвост. И все про меня объяснить. Препарировать.

Глупый человек оскорбил другого глупого человека – человек человеку друг, товарищ и брат. Такая жизнь. А иногда пруха: попал в доброго, и тот умер. Это уже Дарвин, естественный отбор, развитой социализм. Плохо мне. Аннушка пролила масло. Ирония помогла мне во многом. Я очень рано решил не делать жизнь с Павки Корчагина или Феликса Дзержинского.

Когда же лопнет та тонкая нить, которая связывает еще Человека с Природой? К этому идет. А может, за «катастрофой» последует неведомое мне, старому, недоступное для меня Возрождение, и человек перейдет на «ты» со Вселенной. А оборачиваться человек никогда не будет. Ему некогда будет. Просто исчезнет необходимость в прошлом у человека, порвавшего с природой.

Я всю жизнь скрывал, что я «маменькин сынок». Мне было стыдно сознаться в этом. Ведь я страдал из-за всяких пустяков. Например, из-за попавшей под трамвай собаки или раздавленного машиной голубя. До сих пор помню уроки матери: я рыдаю над судьбой Муму, а счастливая от моих слез мать «добивает» меня, читает дальше. Или жестокая сказка матери, сочиненная специально для меня, когда я украл деньги. Но однажды Шукшин сознался мне, что он тоже «маменькин сынок». Что же это такое? В ребенка каким-то только матери известным способом поселяются страдание и мечта.

Какая-то закономерность существует в судьбах людей. После гибели Урбанского меня посетила эта мысль в формах неуловимого предчувствия. Я назвал это нечто готовностью к смерти. Что же это такое? Сейчас, когда меня охватывает безысходная тоска, когда я целыми днями маюсь, не могу заняться хотя бы чем-нибудь, я чувствую – от полной бессмысленности существования, – что теряю всякие надежды на будущее. Казалось бы, сейчас, в момент благоприятный для меня, на пороге больших свершений, не должно быть места пессимизму, упадку. Но нет, именно сейчас!

В такие моменты теряешь естественный страх перед смертью и живешь фатально. Надо бороться с этой пассивной завороженностью.

Сюжеты. Над гнездом кукушки

Вчера меня посмотрел сам М.! Я, кажется, произвел на него (как больной) впечатление неважное. «Нестабильное состояние», «избегать нагрузок», «почему глаза грустные, уставшие?», «никаких домашних вкусностей», «от всего отвлечься, читать Чехова, Зощенко»… И т.д. Короче, меня снова лечить начали. Но ведь и сам М. произвел на меня впечатление неважное. «Ну и нудный ты, Дормидонт!» Чехов и Зощенко – авторы не комические и не для того, чтобы отвлечься и развеселить глаза…

В нашей советской медицине заложена изначально жестокость к человеку. «Все для народа», «поголовная профилактика», «поголовная диспансеризация» и т.д. Гигантомания оборачивается стадностью, высокомерием, цинизмом.

Какой-то странный сговор существует между живыми и мертвыми. Пожалуй, это самая печальная замкнутость: мертвые сдаются на милость живым, на милость победителя. Но победители вскоре тоже уходят. Уходят побежденными.

Я артист. Я сжег себя. Почему об этом никто не должен знать? Я сжег себя – по призванию – ради людей. Чувства покрылись мхом. Крепким. Сквозь него нельзя пробиться.
Может один артист. Он живой. Но он – смертник. Пожалейте его. Поймите его. Он идет на смерть ради вас, ради всех. Все научились говорить святые слова легко. Артист не защищен. Он верит, что ему верят. Он любит.
Есть притворяющиеся. Их много. Очень. Но артист жив. Пока. Поберегите его. С ним уйдет жизнь. Из вас!

Иду дворами к себе. Старый деревянный дом в два этажа с большим крыльцом. Рядом школа-восьмилетка. Ребята играют в футбол, тепло. Хотя немного и ветрено. У деревянного дома стоит старуха в зимнем пальто и теплом платке. На ногах валенки с калошами, смотрит на бегающих по «футбольному полю» ребят. Стоит и смотрит легко и свободно, в один момент проникаюсь пониманием чего-то простого. Раньше бы прошел мимо и ничего не понял. А сейчас могу рассказать о том, как я увидел себя и радостных мальчишек-щенят глазами больной старухи, которой, может быть, завтра уже не будет.

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/

Wednesday, 23 November 2016

Артист - бескорыстный доброволец праздника души/ Georgi Burkov, from diaries - part 2

Продолжение; см. начало записок Г.И.Буркова

1977
Сейчас дух зла называют демагогией. Демагогия действует на массы парализующе. Это болезнь, массовый недуг. Нашу родную демагогию недооценивать преступно. Она сильна и обворожительна.

1978
Меня бесит, что народу подсовывают истории вроде истории янтарной комнаты или библиотеки Ивана Грозного. А в это же время архив Цветаевой лежит в гараже Н., который ждет, что к нему придет какой-то случайный и очень дальний родственник Цветаевой и заберет эти сокровища, чтобы сдать их в госархив. Спрячет от людей. В самом главном деле все стало случайным и близким к гибели.

Болезненное расставание с христианством и погружение в духовный сон под монотонную и однообразную музыку Демагогии. И не имеет уже никакого значения, что делает и как живет народ: носит ли на руках обыкновенное ничтожество, поет ли этому ничтожеству гимны, строит ли индустриальную махину, поднимает ли целину, истребляет ли бесцельно и бессмысленно своих соседей, просто спивается ли… Все это не имеет значения. Страшный сон духа. Массовая летаргия, «жизнь – есть сон». Сон русской нации – не смерть! И не всепрощение. Даже не смерть памяти. Нельзя жить тем, чем сейчас будто бы живет русский человек. Но нельзя жить и для того, чтобы активно и безжалостно бороться с тем, что есть сейчас. Единственный выход в наше время – сон. Вот когда начнет рождаться новая духовная культура, новая «религия», тогда медленно будет выходить и подыматься из глубокого сна русская нация. Не для того нация проснется, чтобы мстить (За что мстить? За сон? Кому мстить?), а для того, чтобы жить в заново обретенном единстве. А сон сам по себе спадет, как пелена с глаз, и – забудется.

Мы уже привыкли наблюдать, как талантливые и популярные актеры разрываются между театром и кино, испытывают тяжелые нагрузки, ибо требования и театра, и кино очень жесткие. Как правило, актеры не выдерживают перегрузок и отказываются от театра и становятся «свободными художниками». В конечном счете страдает зритель. Да и актеры. Покидают они театр, как правило, в расцвете сил, как раз к этому моменту готовые к своим главным открытиям и свершениям. И на сцене, и на экране. Давно уже замечено, что без системной работы над ролью, какую дает театр, без работы на живой публике актер быстро теряет форму, начинает повторяться, а иногда и просто «выпадает» в типажность. Мы только можем догадываться о внутренних драмах, а иногда и трагедиях, происходящих с известными, любимыми народом актерами. И только когда приходит твой черед мучиться и решать свою судьбу в одиночку, вдруг начинаешь понимать, что в сущности до нас никому нет дела. Проблема «блуждающих звезд» давно стала общей. Зрители спрашивают: почему давно не видно Х-а, что делает сейчас У, куда девался ЗЭТ, не помер ли он?

1982
Смерть Брежнева. Началось.

У нас на набережной совсем не чувствуется, что страну потрясло великое горе. Идут с сумками озабоченные хозяйки. Гуляют с собаками, шныряют по магазинам. Простые будни. Идет навстречу работяга в грязной телогрейке, несет под мышкой несколько траурных флагов.

С «ужасом» думаю о переменах курса. Вдруг я выпаду из новой системы. И будут говорить обо мне, как о Петрове-Водкине или о Бурлаке (Андреев), в прошедшем времени. Смешно. Я-то все знаю. Святого нет. Ни в чем. Лишь бы выжить. Остальное (я в том числе) мешает. Страшно подумать, что будет. Одни подонки на самом верху.

...дегероизации жизни. Положительны не отдельные люди, а сама жизнь, а значит, Человек. Противопоставление героев и простых людей фальшиво. Герои мечтают о неосуществимой жизни, а люди живут, просто живут.

Меня многие родственники и знакомые, да незнакомые тоже, обвиняют в том, что я никому не отвечаю на письма, на поздравления, на телефонные звонки и т. д. Обвиняют в эгоизме, в черствости, в зазнайстве, в высокомерии и черт знает еще в чем. Можно отговориться нехваткой времени, что я и делаю иной раз, можно сослаться на наш быстрый век, дескать, эпистолярный жанр отмирает почти так же быстро, как, скажем, рвутся родственные связи. Да мало ли отговорок, тем более что в Демагогии мы все изрядно поднаторели. Но я буду неискренен в своих отговорках. Потребность писать у меня великая. Некому. И не о чем. Я был удивлен, друг, когда увидел на твоей могиле много писем и открыток. Удивлен и потрясен.

Соцреализм – рыцарские романы. Но только неправды еще больше.

Послали дурака за справкой (или еще за чем-то), а он пропал. Ждали, ждали его, пошли искать. А их, дураков, много! И все со справками. И все при деле и все командуют.

1983
Большевики давно уже не верят в правильность того, что и как ими делается. Ярость, с какой преследуются, изолируются, изгоняются и убиваются сомневающиеся, лишь подтверждает догадку. Идет борьба за хорошую жизнь за счет других. Вот и все.

Меня последнее время не перестает удивлять одна простая истина: все, что мы сегодня имеем и чем возмущаемся и от чего хотим избавиться, как от кошмара, все это было обещано нам утопистами, социалистами и коммунистами. И ничего другого нам не обещали. Они честны перед нами. Кто виноват? Сколько масштабных кампаний и чисток прошло у нас в стране за какие-то 60 лет? На разных уровнях, во всех слоях общества! Истреблен и истребляется цвет народа. Военной терминологией пропитана вся жизнь: на научном фронте, на литературном фронте и т. д. Мгновенная картинка.

Меня выбрали в правление общества СССР – Колумбия. Почему? Кого я представляю в этом обществе? Кого представляют другие? Кого представляет само общество? И зачем оно вообще? Кому польза от этого фиктивного общества? Почему на него тратят деньги? Зачем отрывают от серьезных дел взрослых людей и превращают их в смехотворные декоративные фигуры?
Много еще вопросов! Вообще-то я не дурак и хорошо понимаю, что это общество – одно из средств проникновения в другие страны и наведения нужных «нам» мостов. Общество дружбы – удобное и хорошо отработанное орудие идеологической экспансии, великолепная крыша для диверсий. Не зря же этим занимается военная (так я думаю, догадываюсь) разведка. Им и зарплата идет. Нас же, марионеток, могут за шмотками свозить, ну и мир показать любознательным, непьющим.

1984
Мы живем отчаянно лживо, сознательно лживо. Живем как будто для того лишь, чтоб в конце, перед последним вздохом, страстно и сладостно отказаться от своей лживой и грязной жизни. Или мы ведем себя как Нобель. Всю жизнь изобретаем динамит (орудие разрушения), зарабатываем на нем бешеные деньги, а после смерти завещаем премии для поощрения людей, которые будут бороться против разрушения. Типичная черта русского интеллигента: иметь в глубокой заначке на самый крайний случай либо самоубийство, либо разоблачительную книгу о нашей преступной жизни.

Революция – это война варваров против других варваров.

1985
Артист – это прежде всего бескорыстный доброволец праздника души.

Когда начинается в Человеке искусство? Тогда ли, когда я увидел лошадь со сломанной ногой? Или когда я впервые узнал о смерти и вдруг меня пронзила мысль, что мои родители умрут? Или когда молоденький солдатик бросил тетрадку и весело крикнул: «Смотри, учись хорошо!»? Или когда я впервые пошел в школу?

Люди отпускают усы, бороды, носят самые разнообразные платья, очки, трости и т.д. Мода, скажут. Нет, театр! Вся наша жизнь пропитана театром.
Не люблю играть людей исключительных. Меня привлекает человек, который внешне мало приметен. Непоказной, скромный, но с ярким внутренним миром, несущий в себе неповторимость, индивидуальность характера.

Характер – это явление. Нечастый гость на нашей Земле. Точно так же, как талант или любовь. Стандартизация настигла и редчайшие явления. «Делай вместе с нами, делай, как мы, делай лучше нас». Что-то вроде этого.

...делая добро, будь готов к смерти.

Основная масса театральных деятелей напоминает стаю рыб, которые в секунду съедают живого быка, оставляя только мычащий скелет. Удивительно быстро молодыми людьми усваивается спекулятивный характер современного театрального режиссера. Вовсе не обязательно мучительное самостроительство. Личность художника, его талант не представляют в наши дни никакой ценности. Более того, талант обременителен. Умение слепить спектакль из дорожных знаков, т.е. на языке социалистической фени, вот что сейчас ценится. Это умение даже не предполагает каких-то личных качеств художника. Ловкость рук, и никакого мошенства. Художественная идея? Идеи летают в воздухе. Умей слушать, вернее подслушивать, и будет у тебя полная пазуха идей. Воровство идей, как и воровство книг, не позорно, а модно.

Женщины-актрисы вообще понаглее в этом деле. И вот льют пьяные слезы над своей «творческой темой», до того им, сегодняшним, жалко себя за эти самые «темы». Мужики, те поироничнее, похитрее. Сам утонет в собственной иронии, но и остальных утопит. Циник, пошляк, деляга! А вот поди же ты, ироничен – и все. И не подкопаешься. Вся жизнь из одних неудач. Но до конца дней своих будет отстаивать свою «ироническую тему» или «право на импровизацию».

Странная сейчас ситуация в искусстве. Деньги, звания, ордена и Новодевичье все в тех же руках, что и прежде.

«Изобретена» новая форма эксплуатации: взывая к твоей национальной гордости, тебя же и обирают. То же самое наблюдается и в театре: актеров замучили производственной необходимостью. Во всех театрах, где мне приходилось работать, постоянно создаются экстремальные ситуации с обязательной отменой выходных и с ночными репетициями и т.п., постоянно выискивают мнимых врагов, которые замышляют подорвать авторитет родного театра. А цель одна: отвлечь внимание от действительных проблем, от творческого бесплодия руководителей, от отсутствия идей, от нудного, однообразного процесса репетиций, от отсутствия праздника в театре. И заранее поливаются грязью критики, которые могут обругать спектакль.

Если врач проводит эксперимент на себе, это геройство. Для актера – это профессия. Легенда и жизнь, притча и жизнь, искусство и жизнь. Как пронзить чужого человека своим страданием, своим горем, своим страхом?

1986
Готовность к смерти (не только человека, но и нации) – это не умирание, не постепенное, поэтапное отмирание клеток, а миг прозрения и духовного очищения от суетной борьбы неизвестно за что.

Иди по жизни смело, но осторожно. Не зачерпни грязи.

Прошу мою жизнь считать недействительной.

1987
Добрый ли я? Многие скажут, что да, добрый. Причем очень многие. И знающие меня близко, и знающие меня по картинам. Тем более что мнение это авторитетно закреплено за мной самим Шукшиным. Все равно что звание получил, все равно что это возведено в степень закона. А все же должен сознаться, что это не так. Может быть, не совсем так. Не знаю еще. Просто мне стыдно. За что? За кого? А ни за что, ни за кого. Или за всех, за всех. Вот что роднит меня с большинством, вот что делает меня народным. Беспричинный и беспредметный стыд. Добро предполагает положительность, нечто достойное. Добро – это талант, как говорится. А беспричинный стыд необъясним и непонятен. Именно стыд. Именно стыд заставляет меня быть постоянно веселым, заставляет развлекать и веселить всех. Я не даю людям слова сказать, не разрешаю если уж правду, – врать. Жизнь наша, видимо, безнадежно лжива. Вообще жизнь. А уж наша, социалистическая, нестерпимо. Стыд заставил меня и на сцену пойти. И талантлив я от стыда, а не от ума. И большинству стыдно жить. Вот меня и любят за то, что мне, как большинству, стыдно жить. Возможно, я ошибаюсь на счет большинства? Не думаю. Ведь я же вру от стыда! И большинство врет от стыда. А может быть, от страха? Так ведь за собственный страх тоже стыдно!

Мы довели народ до того, что матери бросают своих детей, а общество не находит в себе сил покрыть эту беду любовью. Мы до предела истощили национальные силы любви. Сирот стало больше, чем в войну. А приказами любить чужих детей не заставишь. Чужими стали собственные дети. Мы дали немыслимое потомство дебилов. Мы истощили гигантские запасы добра, любви, ума и таланта, доставшиеся нам от предков.

С пионерских лет мы знаем, что никогда, нигде, ни перед кем, ни при каких обстоятельствах нельзя признаваться в своих ошибках. Ибо тебя тут же сметут и затопчут, занесут это в учетную карточку и будут преследовать за эту ошибку до гроба. Так вот и выковываются идейные номенклатурные бойцы: лучше сойти за тупого, чем за совестливого.

Надо отчетливо знать: кто ты по своему существу? Философ, журналист, юморист? Комик, трагик, резонер? Это не амплуа, это – суть. Просто у меня сейчас нет других слов, вот я и воспользовался истертыми.

Причин, толкающих человека в актерство, на сцену, несчетное множество. Порой причины, побудившие двух людей пойти на сцену, могут быть взаимоисключающими. Например, доброта и тщеславие. Но результат общий: оба стали хорошими актерами.

Воспоминание всегда лучше жизни.

Я знаю, что лучший режиссер в стране – А. Васильев, но работать с ним не буду. Ничего трагичного в этом нет. Разные установки на жизнь. Но я лично заинтересован, чтоб у Васильева был театр.

1988
Отец мой, когда мы с матерью уговорили его позвонить Устинову насчет постоянной прописки в Москве, взял трубку и… покрылся в секунду потом. Я вырвал у него трубку: операция отменилась навсегда. Разгадывая отца, начинаешь догадываться о себе. Не могу похвастаться своей непоколебимой натурой. Всякое бывало. Но каждый раз, когда мне выпадает «удача» от популярности или приходится эксплуатировать народные симпатии, красный сигнал тревоги в душе долго после этого не дает спокойно уснуть и как ножом вдруг уколет стыдное воспоминание. А вот сейчас я хочу сказать об очень стыдном, о том, что я скрываю, но оно, это «стыдное», не ранит меня, а веселит, лечит. Вот я сейчас лежу в больнице. Меня узнали, ко мне хорошо относятся. Надо сказать, что здесь ко всем хорошо относятся, но здесь простые. Вот они удивлены и счастливы, что я с ними, что я не в цековской больнице, а вместе с народом, с ними. Они рады, что не обманулись во мне. Правда, их, простых, всего здесь двое: рабочий да милиционер. Таких простых вообще мало осталось. Но это уже отдельный разговор. Борьба с алкоголизмом.

Иногда меня посещает беспричинный страх. Я думаю – а что, если я внезапно умру и не успею сделать запись о самом главном?! У меня нет уверенности, что после моей смерти записи попадут в чистые и бескорыстные руки. И все-таки я не снимаю с себя обязанности записать свои чувства, с которыми теперь уж не расстаюсь никогда. Они устойчиво поселились во мне, стали частью моего организма. Я очень люблю свою мать и своего отца. Вот и все, и казалось бы, дальше говорить об этом не надо. Если бы именно сейчас, в зрелом возрасте, я не догадался, что любовь моя (буду обозначать мое чувство этим словом «любовь», т. к. другого не знаю) вернее, обоюдная любовь-связь – явление исключительное и редкое. Оно случилось с нами. Могло случиться с другими. Да и случилось, наверное. Но уверен твердо – нас, людей связанных такой любовью, мало на земле.

Запомнился мне один случай. Снимался я в короткометражном фильме режиссера Андрея Смирнова «Ангел». Действие происходило во время гражданской войны. И был в нем такой эпизод: крушение поезда. Массовка для него требовалась огромная, человек 400, полный поезд. Костюмерная бедная, такого количества костюмов в ней, по-моему, отродясь не было. Вот и объявили людям, чтобы оделись они самостоятельно в стиле 20-х годов. Оделись, разумеется, кто во что горазд. Вдруг подходит ко мне человек, который так в память мне на всю жизнь и врезался: в старой шинели, под ней майка, в каких-то комнатных брюках, на ногах – парусиновые ботинки, а на голове – соломенная шляпа. И с детским гробиком на плече… Была в нем какая-то особенная приметность: седой такой мальчишка. Подошел и просит меня поговорить с оператором и режиссером, чтобы его крупно сняли. Зачем? – спрашиваю. Для внуков, говорит. Будут они когда-нибудь фильм этот смотреть, а там их дед, живой. Но говорить об этом и не понадобилось. Его и без меня заметили – очень уж живописен. Стали снимать: идут люди с поезда друг за другом, цепочкой, подходит он к камере и вдруг прямо в нее смотрит. «Стоп! – закричали. – Не смотреть в камеру!» Если вспомнить документальные фильмы, хронику – там все смотрят в камеру, и это не раздражает. Они смотрят в нас. Жадно смотрят… И не думают о том, что нарушают важный принцип кино, запрещающий смотреть в камеру. Лучшие из этих фильмов смотрят нам, потомкам, в душу, волнуя нас.

Возникла странная общность в нашей стране. В обстановке спокойной, ничего не предвещающей, тебя уважают, считают чуть ли не гением. А попади на собрание, где расправляются с кем-нибудь, или в очередь за дефицитом (распределение иностранного барахла в МХАТе – никогда не забуду, коммунисты – вперед!) или в водоворот квартирных страстей. Тебя в упор никто не узнает. Наоборот, твоя популярность рассматривается как отягощающее вину обстоятельство. И это когда ты не за себя хлопочешь!

1989
Идеология разрушает ноосферу.

Не сразу мы узнали и о «смершах». Конечно, никто не найдет ни одного приказа о том, чтоб стреляли в спину. Однако стреляли. Детдомовец Матросов бросился на амбразуру. Зоя Космодемьянская, дочь врага народа, приняла мученическую смерть. Никто не узнает истинных причин, истинных подробностей. Однако есть масса документов типа «прошу считать меня коммунистом». Бюрократизм в нашей армии, дедовщина (уголовщина), выросшая на партийной уголовщине и на неспособности контролировать армию, шкурничество и равнодушие, спекуляция и контрабанда… Все это пришло на смену террору сверху и рабству, сталинщине. Зона. СССР – это огромная зона. С посылками, свиданиями, родственными вызовами и выездами.

Большевикам нужна атомная бомба для того, чтобы удержаться у власти, т. е. против своего же народа. Пройдет немного времени, и они начнут шантажировать весь мир, чтобы весь мир умолял нас, народ, не делать революции и терпеть этих упырей и содержать их. Так вот я готовился к обращению к народу по поводу восстановления храма Христа Спасителя. Через «Взгляд». Переговоры с А. Пономаревым затянулись, зашли в тупик. Я для них пока не фигура.

Легкость, с которой мы входим в чужие страны (или вводим туда оружие) – Чехословакия, Венгрия, Польша, ГДР, Афганистан, Куба, Никарагуа, Китай, Вьетнам и мн. др., – говорит о том, что Запад вооружился не зря. Мы – профессиональные агрессоры. И не отказались до сих пор от идеи Мирового господства, скромно называя эту идею «Мировой революцией». Недоразвитые и бездарные людишки продолжают терроризировать и обирать огромную страну. И плодят, твари, подобных себе. Это катастрофа. Потом будут клянчить подаяние. Опять корми! Победа в Великой Отечественной окончательно развалила русских. И, естественно, позволила большевикам держаться до сих пор. Ведь Победа дала право думать, что путь правильный: лагеря, соц. реализм и пр. И безкультурье. Падение в будку. Мы выбрали «родное» рабство, рассчитывая на то, что у коммунистов оттает сердце. Дураки! Мы ввергли себя в большую глупость и униженность. Дело еще вот в чем: война не дает повод для геройства ни с той, ни с другой стороны. Война – это грязь и убийство на самом дне сознания. Геройство создают идеологические подонки. Выбор между двумя фашизмами. Что может быть мучительней?! Но я никогда не скажу, что выбор был сделан правильный. Раб на выбор не способен. Такова судьба. Раба.

Наконец, понял, что усилия, которые я трачу, чтоб 60-летие В. М. Шукшина прошло как память об исстрадавшемся Человеке, напрасны. Придет время, и Васю помянут те, кто его унижал и убивал, как своего соучастника строительства коммунизма. Ведь он был коммунист? А иначе не подпустим к кино, к литературе. Его принудили.

И пусть каждый (даже если она или он сейчас в тюрьме и сидят за тяжкое преступление) вспомнит свой первый (ведь был! был!!) добрый поступок, от которого ему стало хорошо (значит, осознанный).

1990
Шукшин оказал на меня огромное духовное влияние. Общение, дружба с ним стали для меня переломным моментом в жизни. Он заставлял серьезней и ответственней относиться к тому, чем занимаешься, торопил жить, заразил ощущением, что нет времени ждать, отсиживаться.

см. окончание записок: Бурков о Шукшине

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/

Wednesday, 16 November 2016

я как ночная бабочка, которой суждено жить в дождливую ночь/ Georgi Burkov, from diaries - part 1

Георгий Бурков (1933-1990), из дневников и записных книжек

Как говорится, долго хорошо не бывает. Уходит Попов. Этот добрейший и нежный человек не выдерживает бремени руководства.

1954
Весна! С утра бодрое настроение. Кругом все тает, течет, шлепает, булькает, бегают солнечные зайчики. От этого на душе разливается какая-то приятная любовь ко всему, хочется смеяться, веселиться и без конца говорить всем смешное и приятное.

1955
С нашим временем что-то происходит. Но что? Эта практическая, безромантичная, циничная и с тягой к анархизму молодежь, мещане, обыватели. Наконец, эти стиляги, служащие как бы фасадным украшением гнилого здания мещанства. Я еще мало видел людей, которые бескорыстно, с любовью к делу занимались чем-нибудь, стремились к цели, к большой цели с государственным пониманием дела. Конечно, таких людей и раньше не густо было. Их число увеличивается с небольшими колебаниями. У нас много пишут, говорят о том, как наши люди героически строят коммунизм. Я не хочу возражать против этого. Правильно, наши люди строят коммунизм. Но большинство не понимает этого. Если спросить рабочего, что он строит, он может ответить, что строит коммунизм, работает для будущего и прочее. Это он знает. Но не понимает, не понимает всем существом своим. Люди окружены с детства мелочами жизни, с детства к ним привыкают, погружаются в них, вживаются в них.

Из двора лихо выбежал толстомордый мальчуган, разбежался неуклюже, но через канаву не перепрыгнул… Хочется сделать как в кино, но боязно. И я увидел его сразу взрослым. Удивительное дело: иногда смотришь на взрослого и отчетливо представляешь его в детстве. И наоборот.

1956
Ничего вечного в жизни нет, кроме ее самой. Я знаю, что умру, как все, что не буду жить вечно ни буквально, ни в переносном смысле. Обидно только, что опыт приходит к старости, когда нет уже тех сил и энергии, что в молодости. И самое грустное в том, что под старость поймешь, как по-настоящему жить нужно, а возможности «переиграть» нет.

Уходит человек из жизни, его хоронят, везут на машине или на телеге. Прохожие полюбопытней стараются узнать: кто умер, от чего умер, с кем остались дети, родители? И никто не догадается, что этот мертвец унес с собой в могилу неповторимую историю своей жизни. Никто никогда не узнает, какой она была на самом деле. Эта интересная история умерла вместе с ее творцом и рабом. Ушел человек из жизни. [//Каждый человек есть вселенная, которая с ним родилась и с ним умирает; под каж­дым надгробным камнем погребена целая всемирная история. (Генрих Гейне) - источник]

1957
Пришла настоящая осень. Вечер удивительный. Выпал мелкий снег и тонким – в один слой – ковром лег на землю. Грязи не видно. Сухая трава черными островками выступает на общем фоне. От ветра она шипит. В больших домах горят окна – все по-разному: голубые, розовые, зеленые и пр. Должно быть, в каждой из комнат по-разному уютно и хорошо. Может, и не везде так. Но когда стоишь на улице, когда вокруг тебя ни души, то кажется, что уютно везде.

Воспитывай себя в дружбе. Дружба, как и человек, чем взрослее, тем умнее, сознательнее и крепче. Гони все мелкое, грязное из своей души. Будь доверчив к другу, если даже он и обманывал тебя раньше. Воспитывай друга доверием.

1958
Мне уже 25 лет. Этого не следует забывать. В перспективе остается не так уж много – легкомысленные иллюзии на этот счет смешны.

Втянулся в мелочную болтовню в гримерной, чувствую себя прескверно после таких разговоров, гадко и душно на душе.

Почему же, когда я вижу и чувствую хорошие отношения между людьми, у меня накатываются слезы? Почему мне хочется тут же говорить с этими людьми о своих секретах, тайнах, мечтах? Почему мне кажется, что для них это будет праздником?

Занимаешься, занимаешься, пичкаешь себя книжными и житейскими премудростями, начинаешь постепенно веровать в свои силы, убеждаешь других (это легче всего) в своей мудрости. И вдруг перед каким-нибудь серьезным испытанием начинаешь волноваться и неожиданно обнаруживаешь, что совершенно пуст и головой и душой! Куда все уходит?!

Вспоминаю, как я получал аттестат зрелости.
Сначала торжественно наградили медалистов. Потом пошли остальные. Я был среди последних. Мои родители были задеты. Не так хотелось бы им. Но смолчали. Ходили на Каму смотреть рассвет. Хотелось прочувствовать по-настоящему торжественность момента. Но ничего не получилось. Чувствовалась какая-то жалость к самому себе, разочарование (будто меня обманули) и усталость. Настоящая торжественность и радость приходят очень редко. Это я понял после.

1959
Искусство создается от избытка, а не от усилия.

1962
У меня на глазах машина переехала собаку. Удивительно просто: бежала собака, какая-то породистая собака, я не знаю, как называется эта порода, но такие собаки мне нравятся, у них большие уши, веселый нос и добродушный характер, она выбежала на середину дамбы, и ее подшиб, подмял грузовик с прицепом. Очень просто. Я пишу, у меня дрожит душа, и меня раздражают обыкновенные слова, которыми мне приходится передавать эту дрожь на бумаге. Я никогда не забуду крика этой собаки! Никогда!
Никогда не забуду другой собаки, которую переехал трамвай в ту спокойную будничную ночь в трамвайном парке.
Я не забуду ту лошадь, которая стояла недалеко от нашего дома, у нее была сломана нога, я видел, как она повисла на коже, было видно белую кость и очень яркую красную кровь, я не забуду, как метался голубь без головы, когда его переехала машина, как по всей улице долго летали и не успокаивались его перья, я отлично помню мальчика, которого сшиб поезд, где-то на полустанке, посреди России, я помню его – он лежал в тамбуре, и от волнения – или это было на самом деле так – я не мог понять, где его руки, где ноги. Я помню его мать (как я хорошо ее запомнил!), помню ее крик звериный – горе мне, если я забуду этот материнский крик! – она шла вдоль поезда, а мы, медленно набирая скорость, обгоняли ее.
Я еще раз прошел мимо того места, где машина сбила собаку. Она сидела на дамбе живая. Около нее лежал кусок хлеба. Кто-то пожалел и бросил. Глаза! Глаза! Я хочу, чтобы ты всегда сидела, собака, на моем пути, чтобы каждый день душили меня слезы при виде твоих глаз, чтобы однажды я не выдержал и закричал на весь город, на весь мир от боли.

Смерть – пропасть. Нам кажется, что смерть у нас впереди. А она сбоку, она все время с нами. И каждый из нас в любое время имеет право на нее. Смерть – это не пропасть впереди, это пропасть рядом, сбоку, мы идем вдоль нее. И смерть – шаг в сторону. Пропускаем вперед идущих за нами.
[//Вся загадочность человеческой жизни коренится в том, что она протекает в непосредственной близости, а то и в прямом соприкосновении с этой границей [смертью], что их разделяют не километры, но всего один миллиметр. (М. Кундера. Книга смеха и забвения)]

Мне 30 лет. Но как часто я подавляю в себе это монотонное, тупое «ма-а-а-ма… ма-а-а-ма»… Никогда никому не скажу об этом. Стыдно. Ко мне люди идут за рецептами жизни, за правилами искусства. Как жить? Как творить? Я понимаю ответственность свою за них, за искусство, за будущее. А в душе копится «ма-а-а-ма». Летом поеду в Москву, повезу свои идеи. Хочу схлестнуться с богами на равных. Пора уже. Уверен в себе, в своих идеях. Но перед матерью чувствую себя всегда ребенком. И никогда не пытаюсь стать перед ней взрослее. Приехала мама. Как я и предполагал, ругается. Почему худой, почему прокуренный, почему мало сплю, почему мало ем. Дома появились кастрюльки, чашки, ведро, холодильник заполнился продуктами. Смешно. Сигареты от мамы прячу. Курю в театре. Как мальчишка. Очень не хочу ее расстраивать. Люблю ее. Очень.

Карьера – не то слово, которым можно обозначить мои отношения с искусством. Будь горд! Не унижайся! Не мудри, не занимайся политикой. Занимайся искусством, жизнью, людьми. Будь прям, честен, не выпрашивай у судьбы случайного счастья. Твое счастье не такое. У него все другое – вес, цвет, вкус. Оно трудное, но настоящее. Будь достоин его. Все мое несчастье в том, что я живу как ночная бабочка, которой суждено жить в дождливую ночь.

1963
Вспомни о том, как открыл в детстве, что такое смерть. Всю ночь плакал. До того было жалко родителей. О себе я еще не подумал. А вот что папа с мамой умрут – это трагедия. Весь в слезах уснул.

1964
Хорошо помню, как в Перми на улице Пушкина, напротив нашего дома, долго возились рабочие, по камню укладывая нашу улицу. Делали они все неторопливо, спокойно. Постукивания тяжелого молотка по булыжникам. Работали мужики в выцветших майках, в драных штанах, на которые сверху привязаны были какие-то самодельные наколенники, потому что весь рабочий день им, рабочим, приходилось стоять на коленях. Большие рукавицы были сделаны как будто из старого пожарного шланга. Материал такой же. И еще: все они были до зависти загорелыми и сильными.
Вспоминать о дорожных рабочих всегда приятно, видимо, еще и потому, что работа их связана со знойным летом. А лето всегда было в Перми жарким и устойчивым. Дожди шли редко, но и о них вспоминать приятно тоже! На дороге выставлялись самодельные знаки из сколоченных крест-накрест досок. Дескать, проезд закрыт. И на улице нашей не громыхали телеги, переставали ездить автомашины. Похоронные процессии, путь которых неизменно из города на кладбище лежал через улицу Пушкина, шли в обход, и поэтому не было слышно ежедневных похоронных маршей, т.к. в те времена каждого человека хоронили торжественно и обязательно с духовым оркестром. Одним словом, на улице Пушкина становилось тихо. Равномерные постукивания дорожников только подчеркивали тишину, а не нарушали ее.

1970
Сегодня смотрел показ Щукинского училища и снова задумался над вопросом воспитания актеров. Большинство студентов – люди, искалеченные на всю жизнь. Педагогов, воспитывающих таких актеров, нужно расстреливать.

Во всех училищах много занимаются постановкой голоса. И, очевидно, правильно делают. Но воспитывают лживых, равнодушных, безвкусных актеров. Это страшно! Почему же такое происходит? Как правило, педагогикой занимаются посредственные в прошлом актеры. Но дело не только в них. Педагоги, которых не назовешь бездарными (например, Мансурова, Толчанов и др.), приносят вреда не меньше. Все педагоги учат приемам театральной игры, которыми пользовались когда-то сами. Они пичкают студентов эстетикой старого театра. Будь моя воля, закрыл бы все театральные училища. Они, кроме вреда, ничего не приносят искусству.

Последнее время все чаще одолевают тоскливые мысли о будущем в театре «Современник». Очень боюсь остаться непонятым, непрочитанным. Боюсь, что меня втиснут в привычную для них типажность, и я стану рядовым комиком. Если «Вишневый сад», то я обязательно Яша, если «Мольер» – то Бутон и т.д. К Ефремову идти, откровенно говоря, не хочется. Хочу быть независимым, хочу быть свободным от ученичества и заискиваний перед кем бы то ни было.

Хочу писать, ставить спектакли, играть роли. Все! Но в театре все рушится. В кино не находится режиссер, который бы поверил в меня и увидел бы меня. Писать не могу. Для этого надо построить иначе всю жизнь. Близкие мне люди хором хвалят меня, поют мне дифирамбы и мешают жить. Не понимают и не хотят понимать. Некогда им понимать. Некогда любить меня. Все слишком заняты собой. И нужен я им для них. Любое мое движение в себя воспринимается ими как кровная обида. Хочу быть свободным от эгоизма близких и друзей! И не могу. Они не дают. А мне уже 37 лет, я все могу. Тоска.

Вчера было воскресение. Я возвращался от Соколова. В метро было много пьяных. Один из них, плюгавый и неприятный тип, давно уже, видимо, пристал к пожилому интеллигенту, который сидел напротив. Я застал оратора в момент подъема: «Эх, как мы пятилеточку за четыре года дали! В июне месяце – раз и готово! Для нашей родной партии, для нашего народа! Пятилеточку – за четыре! Это мы, рабочие, своими рабочими руками только можем! Рабочий класс не подведет! Вот мы какие, вот мы как умеем! А с таким портфелем разве можно пятилетку за четыре года? Куда! На нашем горбу сидите. Нос-то воротишь. Стыдно. Надел шубу, портфель, во какой кожаный. А пятилеточку-то мы тянули на себе. Да и отгрохали ее за четыре годочка!»
Монолог этот мог продолжаться бесконечно. Оратор, чувствуя безнаказанность свою и молчаливый страх своего подсудимого, все больше распалялся и готовился, видимо, уже к физической расправе. Мне показалось, что мужик этот из стукачей. И жалкий и мерзкий одновременно. Обвиняемый тоже не блистал обаянием. Добропорядочный одутловатый пожилой мещанин. Вдруг в разговор вступил подвыпивший работяга с сипатым голосом: «Ты где работаешь?» – обратился он к оратору. Тот моментально откликнулся, охотно вскочил и дружелюбно направился к своему новому оппоненту: «Строим коммунизм! Пятилеточку…» Сипатый перебил его: «Я спрашиваю: где ты работаешь?» – «Ты лучше спроси, кем я работаю». – «Это после расскажешь. Где ты работаешь? Может, ты тунеядец какой-то, а оскорбляешь человека. Где работаешь?» Об интонации. Об иронической интонации.

1971
Только что прилетел из Архангельска. Был на Соловках! Меня все потрясло. Но больше всего – история этого острова. Фантастика! Савватей, Герман, Зосима, монахи, передовые люди своего времени, искатели приключений, рыцари истинной веры, не загрязненной ничем. Гиганты, которые собрали вокруг себя армию последователей, единомышленников. Потянуло в историю, потянуло к великим духом людям. Обязательно когда-нибудь я съезжу в Соловки и поживу там, как те самые студенты с набитыми рюкзаками, которые кишат на туристической базе и опустошают отдел вин в бедном продовольственном магазине.

Все мы – концлагерная самодеятельность. Очередь за пивом – антиправительственная демонстрация. Сюжеты. Интервью клопа. Фантастическая и непонятная (замаскированная) новелла. Неизвестно, кто задает вопросы.

1972
...моя дочь говорит иногда: «Обманешь меня, значит, Ленина не любишь».

1973
Вот уже скоро месяц, как меня лечат от хронического алкоголизма. Лечат все. Начиная от жены и кончая доктором К., общепризнанным авторитетом на алкогольном фронте. Замечаю за собой, что фамилию К. я произношу с удовольствием и не без кокетства.

Лечить меня начали давно. Мать, Татьяна [жена], друзья, враги и целая армия доброжелателей. Сейчас, когда я согласился с тем, что я болен, они хором говорят: «Я же говорил(а)». Мне слышится этот хор (а еще говорю, что не мучаюсь слуховыми галлюцинациями), необыкновенно слаженный и стройный.

99% лечащихся от хронического алкоголизма не скажут врачу правду. Во-первых, они не считают себя больными. Во-вторых, не доверяют врачам. Алкоголизм явление социальное, с одной стороны, и явление нравственное – с другой.

Меня не веселят уже много лет. Никто! Читаю Дебюро. Понимаю. Чаплин. Остальное – трюки. Наверное, Дебюро и Чаплин тоже на трюках строили свою работу. Я, м.б., появился более ко времени, чем они, хотя не отличаюсь трюками, не испытываю тяги особенно к трюкам. Душой – с ними. С отчаянными оптимистами. Я уверен, что я более оптимист, чем они, но чуть опоздал со временем. Вещь, между прочим, не второстепенная. Романтики нравятся, но я – иронический романтик. Вот ведь какая беда.

Смешно получается. Мчусь по дороге тщеславия вместе со всеми, понимая, что это бессмысленно. И продолжаю мчаться. Впереди маячит карьера, ласка правительства. На последнее мы все очень рассчитываем. Но вперед вырваться не могу: мешают юмор и водка. Дыхание сбивают. Ну, а это для марафонца гибель. Самое смешное заключается в том, что я понимаю: не в ту сторону бегу. Но в одиночестве скучно, я люблю компанию. Вот и бегу с «людьми». Я даже понимаю, что и бежать-то не надо.

Кино – штука коварная. Пленка выдерживает одних гениев: Чаплин.

Судьба. Предстоящие испытания. Готовность к судьбе и предстоящим испытаниям. Черная тоска. Мысли о безысходности. Отсутствие юмора – трагедия. Положительная программа только в отрицании. Не надо работать на систему – не следует насиловать себя. От этого и мрак, ненависть к себе и желание убить себя.


1974
Сегодня ночью долго размышляли с Макарычем о будущей студии. Совместные – с молодежью – размышления и поиски. Никогда еще не было у меня такого тяжелого ощущения одиночества и безысходности, как сегодня. Что случилось?! Отчего именно сегодня? Надо разобраться сегодня же, чтобы снять хотя бы часть нетерпимой душевной боли и волнения. Пребывание в ничегонеделании, видимо, спасительно для меня. Не нужно мне стремиться к активности. Я не могу жить в тех рамках, в которых пребываю. И довольно долго.

В литературе я удивляюсь художническому чутью Шукшина. Вася работает рядом. Я прикоснулся к истинному чуду.

(Шукшин) – Ты заготовил, у тебя есть место, куда бежать? – Нет. – А вообще думаешь об этом? – Думаю. Я об этом все время думаю. – Я бегал. Глупо получилось. Надо мной же смеялись. Приехал Шолохов за мной: «Ну, Вася, насмешил всех!»

Сегодня, 27 июня 1974 года, «Голос Америки» долго, полчаса приблизительно, рассуждал о «Калине красной». Сам я не слушал. Только что мне сообщили… Говорили о Шукшине, обо мне («Печки-лавочки», «Калина», актер-единомышленник и т.д.), о Лиде и о внутренних противоречиях нашей жизни.

В семейных делах артистов участвует вся страна. Нет ли в этом вины самих артистов? Система кинозвезд и стандартных, биографических легенд. Театральные люди, театрализация жизни и театральные профессии: общность и качественные различия.

Настроение убийственное. Все, казалось бы, ясно. Но что же так бесит меня? Что заставляет болеть сердце? Что заставляет так мучиться перед сном и просыпаться посреди ночи? Даже моя извечная болезнь – запоздалое признание всего сделанного и трудность каждого шага в искусстве – давно известна мне. Даже не болезнь, а особенность организма, что ли? Почему же я нахожусь в постоянной взнервленности? Почему не покидает никогда меня острое чувство одиночества? Почему я не делаю неторопливо, но ежедневно то, что я должен и что давно решил делать? Видимо, есть причины более глубокие, более сложные и даже неразрешимые в приложении лишь к одной моей судьбе.

Я до сих пор не могу отделаться от очень многих провинциальных черт моего характера: не люблю ездить в такси, не очень-то умею разговаривать по телефону, не умею уверенно сидеть в ресторане и т.д. Я совершенно не приспособлен к современной жизни.

1975
Я не хочу признания от потомства! Ради него свершаются чудовищные вещи.

Разве Вася Шукшин не знал, что его ожидает в Сростках? Знал! Разве он не боялся встретиться с героями своих произведений? Разве он не расшифровался перед земляками? Разве он не ехал навстречу испытанию «правдой» жизни? Разве не знал он об отрицательном отношении земляков к его произведениям? Все знал, все предвидел, на все был готов. И еще: он знал, он был уверен, что за ним приедут! Это очень важно.

Мы редко встречаемся: например, я с Ш. Но это общество освобождает меня от жизни в другом обществе – в государственном. У меня другой счет времени, у меня другие отношения с людьми. Нравственная теория относительности. Я бы не сказал, что в нашем обществе жить легче, нежели в государственном. Скорее наоборот. Но я никогда не откажусь от своего общества. Да и не в моих это силах.

Как люди пьют? Ведь я много знаю! А вот фантазия молчит. Согнутый каким-то недугом старик вынужден пить водку с задранными к потолку ногами. Жизнь алкоголиков очень близка к жизни животных. В хорошем смысле. С утра они, милые, заняты поисками выпивки. Выпьют – пошли разговоры приятные или неприятные – все равно не настоящие. Игра в человеческую жизнь: с проблемами, с заботами, с радостями. Потом опять поиски. И так весь день.

Мы, актеры, люди балованные, нам трудно угодить. Работу другого актера судим строго. Нас не удивишь темпераментом, умением ритмично строить речь или умело «действовать». Нас можно поразить лишь правдой. Правда может быть трагической, может быть безудержно смешной. Для некоторых Вася Шукшин весь был интересен. Для меня местами. И в писательстве, и в актерстве. Я его по-братски любил. И все понимал и принимал. Но судил очень строго, по-братски тоже.

Дети все видят даже острее взрослых, но либо не могут еще этого объяснить, либо, рассчитав свое рабское положение, молчат от страха. Итак – камера, скрытая в ребенке. Со дня рождения и далее вклинивается еще одна очень любопытная линия: борьба детства со взрослостью. Что это за терзания? Все перемешалось, все сплелось в клубок, распутать который никому не дано. Ребенку не дают быть ребенком. Но еще в детстве много есть таких особенностей: пороков, жестокости, «безотчетности» поступков, подлости. Детство – это ад. Вернее, это есть первый круг ада! Самый жуткий круг, потому что первый. С непривычки. Потом человек находит всему оправдание.

Музыка в машине. О, это какая-то фантастика! Ночь! Музыка, божественная и темпераментная, тоску вызывающая, щемящая, русская музыка, и тьма. Никого и ничего не видно, кроме освещаемого фарами пространства, состоящего из пирамидальных тополей, белых домов дороги, неизвестно куда ведущей. Забываешь, что ты находишься в машине. Будто летишь в пространстве одинешенек, тебя захватывает эта скорость, не позволяющая остановиться. И нет рядом ни души. Не плачет старик, не говорят между собой Вовик и Паша. Музыка и скорость! И безмерная тоска. Некогда даже брезгливо плюнуть самому себе в лицо. Жалко себя. Жалко прожитой жизни. Жалко ту жизнь, которая у тебя впереди и будет после тебя. Охватывает чувство жалости ко всему. И больше всего жалко тех, кто еще не понял, как ты, бессмысленность и ненужность своей жизни. Этим еще предстоит пережить сладость открытия своей никчемности. Ночь, темная и страшная, с иллюзией искусственного света впереди. И машина в ночи, несущая тебя в понятую уже тобой неизвестность. Провинция!

У меня нет Родины, ибо у раба ее не может быть. Но если она у меня есть, то внутри меня, и так у многих. Но мы живем на чужой территории, нашу Родину оккупировали коммунисты. Это не татаро-монголы, это свои, и, пожалуй, в этом секрет их успеха. Они нас заставили быть чужими. Они приписывают нас к одному месту, но не к тому, где ты родился и вырос. Малая родина – этот бандустан, явление обманчивое, лживое. И о нем позже. Мы – лимитчики, т.е. профессиональные штрейкбрехеры. Предательство, зависть – давно стали частью Имперской политики коммунистов. И никогда коммунисты не представляли интересы рабочего класса. Никогда. В основном это осколки и неудачники из всех слоев русского общества. Они истребили основу – крестьянство и интеллигенцию.

...их уничтожить нельзя еще и потому, что они – это мы. Наиболее агрессивных (подавляющее большинство!) придется долго уговаривать вернуться в подполье. А потом терпеть их террор (жертвоприношение! Но не то, о котором говорил робкий Тарковский), как сейчас мы терпим рэкет и др. уголовщину. Это наши дети, братья, сестры. И так будет всегда!

1976 
История, рассказанная Васей о человеке из обслуги, который организовал встречу Хрущева с земляками. Я имею в виду старика, согласившегося на роль помнящего Никиту Сергеевича молодым. Рассказать о том, как думающий мужик, в общем-то совестливый, вдруг неожиданно вышагнул вперед и пошел на заведомую ложь. Т. е. он и помнил что-то, но совсем не уверен, кто тогда был. Скорее всего не Никита. Но старик вмиг сообразил, что пришел его звездный час. Наивная надежда на чудо. Возможно, старик был тогда мальчишкой. Тогда есть возможность обратиться к поколению еще крепкому и функционирующему, а не сдавшемуся.

Государство и государственные институты никогда не занимали почетного места в жизни русского народа. Сколько голов полетело из-за этого! Вся Россия была клеймена, пересидела по острогам, лагерям, каторгам и тюрьмам. И лишь в лихие времена, когда возникла смертельная опасность для нации, русский народ поднимался, да и то не сразу, на защиту Родины и отстаивал свое право жить опять двусмысленно – и в государстве и вне государства.

И никто не узнает об истинных причинах прихода Жоры в кино. Чем закончится киноодиссея моего героя, еще не знаю. Но чем бы она ни закончилась, никто не заметит даже самого трагического исхода. Все проглотится кинобандой незаметно, между прочим. И еще. Пожалуй, самое чудовищное и фарсовое в киностадности. Все про запас держат, как будущий киносценарий, собственное жизнеописание. И все рассказывают этот киносценарий.

Киностадо – это сами себе чума. Себе и всему окружающему. Напряжение бездуховности невозможное. Запись полового акта. Матери близнецов. Тотальное вторжение во все области человеческой жизни. Чума – это вседозволенность, безнаказанность. Кинопленка – разврат души, валюта, на которую покупается все. Человеческие души тоже. Даже существуют расценки: крупный план, например, за душу.

...моя лень, выражающаяся в гигантских замыслах (такие замыслы легко отодвинуть в будущее, т. е., проще говоря, до неопределенного времени можно ничего не делать).

Георгий Бурков. «Хроника сердца»

см. продолжение - часть 2

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...