Tuesday, 6 November 2012

Ю. Норштейн: Тайна творчества, которую никто и никак не сможет проанализировать/ Norshteyn and Gabriadze (2012)

Уютные посиделки и прелестнейшая беседа двух старых друзей - художника-мультипликатора Юрия Норштейна (см. его рассказ про Э. Назарова) и Резо Габриадзе (художник, скульптор, сценарист фильмов Данелии «Кин-дза-дза», «Мимино» и «Не горюй!», основатель Тбилисского театра марионеток).

Норштейн: Да-а… Когда-то мы с Резо выпивали, закусывали и разговаривали, но на диктофон нас тогда не записывали.
Габриадзе (достает крохотную фляжку): А хочешь?

Норштейн: Что это у тебя? Карманная водка? Капли в глаза?
Габриадзе: Коньяк. От сердца. Я как-то сидел с актерами в театральном кафе, правил текст. У меня началась спазма, я взял нитроглицерин. За соседним столом сидел старый врач, он меня остановил и принес из бара коньяка. Велел пить немножко, приблизительно ложечку. С тех пор ношу фляжечку. Но только коньяк. Желательно французский! В год хватает 50 грамм.

Норштейн: Антон Павлович Чехов тебе бы то же самое, наверное, сказал.
Габриадзе: Может быть. Знаешь, кстати, что напугало Чехова, почему он ушел в литературу? Ему профессор сказал на выпуске: «Только от неверной диагностики у вас погибнет 20 человек». Какая смелость — диагноз поставить!

Норштейн: Я сейчас к тебе зашел и первым делом столкнулся с удивительным персонажем, который у тебя на ниточках висит перед дверью. Он же совершенно живой. Вообще, мне иногда кажется, что марионетка — она более живая, чем актер. В ее случайном жесте гораздо больше жизни.
[…] Я вырос у железной дороги. И это было самое важное для меня место. По этой дороге барражировал поезд из двух вагонов, в котором якобы ездил Сталин — так говорили. Мы все время ходили вдоль путей — там чего только не найдешь. Я приходил домой пропахший всем на свете. И мама говорила: «Ты что, опять там был?! Я же тебе за­претила!» И еще, когда мы заходили поздно вечером на мост — это тот самый мост в финале «Сказки сказок» — и смотрели на уходящие вдаль отблескивающие рельсы и, ты помнишь, в темноте далеко-далеко фиолетовые огоньки. Сейчас их уже нет. Это было что-то совершенно невероятное! Я вспоминал «Дальние страны» Аркадия Гайдара.
Габриадзе: И звук меняется на мосту — одни звуки короткие, смешиваются со звуками шпал, а другие уходят в небо.

Норштейн: Все меняется. Даже если просто приподняться на цыпочки — все меняется. Помнишь, у Ван Гога огни отражаются в заливе? Я смотрел его пейзаж и вспоминал наш мост. Поразительно, как в детстве ты вдруг подпитываешься чем-то таким, что потом видишь в живописи, не имеющей вообще никакого отношения ни к этому месту, ни к времени.

Знаешь, я ехал сюда и все думал о том, как тебе повезло с твоим детством. У меня был один студент, Мурадик Аманов, он умер, к сожалению, совсем молодым, в 48 лет. Я его обожал. Он родился в ауле, потом перебрался в Москву, здесь работал дворником, закончил Высшие режиссерские курсы, сидел в каморке и писал маслом. Совершенно классический персонаж, и как же ему повезло, что в детстве он видел глинобитную стену, потрескавшуюся, с выбоинами и дранкой, по которой разлиты ржавые потеки от гвоздей. Если человек в детстве это видел, а потом вдруг увидел самаркандскую лазурь, считай, что…

Габриадзе: Если это состоялось — все состоится.
Я жил в Кутаиси, это средиземноморский город, вершина Колхидского треугольника, самый его край. Когда я сильно позже попал в конце концов в Италию, мне там было все знакомо — кладка камней, и тротуары, и кипарисы, и все эти ползучие растения, названия которых я знаю только по-грузински, и виноград на стенах, и мелкие розочки, и еще меньше — как пуговки. Все это было в моем детстве. А еще после войны были лепешки, которые оставляли буйволы… даже не буйволы, это были маленькие су­щества чуть больше дога. Их можно сравнить по нежности разве что с папиросной бумагой. Очень умные, которые еще тянули арбу, крошечную, трепетную, точно такую, как у шумеров. И вот лепешки, и кругляшки, которые оставляла лошадь начальника милиции Какауридзе, и крестьянин, который все ходил со склоненной головой по городским улочкам и мечтал найти бычок — и находил для двух затяжек и для воспоминаний на всю оставшуюся жизнь. И запах полуторатонки. И… И потом победный, интересный профиль студебекера, который готовил нас к тому, что произойдет. Что-то очень важное. И этим важным стала ракета. А потом исчезли лепешки, исчезли полуторатонки. Последнюю я, кажется, видел студентом. Там сидела пожарная команда — два человека с одной стороны, два с другой. Похоже на игрушку, которая сейчас продается в антикварных.

Норштейн: Я все думаю: вот сегодня человек вселяется в квартиру. В гламурный, гладкий, скользкий, полированный, чис­тый мир. В котором не заводятся микробы. И при этом еще реклама идет по телевизору — покупайте мыло, убивает 93 процента микробов.
Габриадзе: Убийцы. [...] Ты очень хорошую тему нашел — человек и невидимые существа. Микробы, вирусы и прочие ребята. У нас была даже с Гией [Данелией] идея — сделать что-нибудь о них. Как они живут на какой-нибудь железнодорожной станции, в коробке из-под селедок, и уверены, что это рай. И у них есть свои легенды и мифы: их прапрапрапрадед жил в районе трех вокзалов, в совсем страшных условиях — зима, весна, долгие дожди… И дощечку от ящика, под которой он прятался, кто-то выбросил. Но он выжил и уехал на юг, через Анапу, размноженный до одного миллиарда. И стал классиком.

Норштейн: И у них есть свой Гомер, который все записывает.
Габриадзе: Шутки шутками, но я жил там в очень хорошей гостинице и видел, как с утра два здоровых мужика брали гигант­ские баллоны, выходили в огромный холл и пш-ш-ш — уничтожали там всю жизнь! А потом шли пить чай.

Норштейн: Знаешь, одна из моих любимых жанровых вещей в Третьяковке — Владимира Маковского, «Варят варенье» [Владимир Егорович Маковский (26 января/7 февраля 1846, Москва — 21 февраля 1920, Петроград) — русский художник-передвижник].
Не то чтобы она какая-то необыкновенная по живописи, а просто меня и брата в детстве мама возила в такой город — Клинцы, это почти на границе с Белоруссией. Это маленький городок, который в августе начинал невероятно пахнуть — везде, за заборами, в домиках, просто на улицах варили варенье. Из яблок, из слив. Я туда сейчас боюсь ехать, потому что я знаю — увижу другой город.

И когда я увидел у Маковского эту картину, где сидят два пожилых человека, муж и жена, и вспомнил город Клинцы, этот медный тазик — мне просто от этой живописи ударило по ноздрям.
Габриадзе: Говорят, в раю хорошим людям дают медный таз из-под варенья, чтобы они могли его вылизать. И уши у них все в варенье.

Норштейн: Вот ты заговорил о рае… Давно-давно, где-то за год до Олимпиады-80, корреспондент газеты «Комсомольская правда» получил задание — пройти от Владивостока до Калининграда пешком. И периодически он слал в «Комсомолку» свои статьи. У него было много всяких приключений, но я запомнил одну историю. Вот он идет, уже ночь, кругом тишина, никого. Зима, мороз 30 градусов. И он понимает: если сейчас не найдет жилье, то просто погибнет. Вдруг видит где-то да­леко впереди огонек. Подходит — написано «Гостиница», кругом никакого жилья. Заходит в эту гостиницу, там си­дит какая-то бабуля. Чайник кипит, она вяжет. И он понимает, что спасен. Он у нее спрашивает: «А как же вы тут одна, не боитесь?» «Да, — говорит, — чего мне, сынок, бо­яться? Что у меня тут брать?» — «А что же, чайник у вас так и кипит?» Она говорит: «Да. Кипит на случай, что кто-нибудь придет. Вот ты пришел». Он потом написал: «Теперь я точно знаю, что такое рай».
Габриадзе: Замечательная история. Может быть, молитва его мамы сработала. Или он когда-то кого-то спешащего пропустил вовремя в дверь больницы. Вот ему и воздалось. Вообще, человек за жизнь такие чудеса видит. И там, и потом, и посередине… Чего только не происходило. Тектонические сдвиги, плиты друг на друга наезжают — а ты среди этого плывешь на бумажной лодочке.

Норштейн: ...Мы начали снимать фильм «Лиса и Заяц». Студия у нас была в церкви, которую писал Поленов в своем знаменитом пейзаже «Московский дворик». На Арбате, неподалеку жил Окуджава.
(Василий Дмитриевич Поленов. Московский дворик. 1878)

Дворик этот был особым местом: оно было налито счастьем до краев. Там цвели мальвы, в мальвах рылись шмели. Я обожал смотреть, как они там суетятся, как потом оттуда вылезают, — и у них такие серьезные, обсыпанные пыльцой морды, кошели на лапах наполнены продуктами — серьезные люди.
И вот приходит Резо, подходит к столу, где лежат персонажи, и говорит: «Слушай, Юрочка, подари мне зайчика». Я говорю: «Ты с ума сошел! Это же персонаж, который играет в фильме!» «А-а-а… Ну тогда лисичку!» (Смеются.)
А потом мы вышли во двор, и Резо мне впервые сказал, что хочет сделать театр марионеток. Я потом сидел в павильоне и думал: может, он и прав… в своем сумасшествии. Но как же так. Он же пишет такие сценарии.
Габриадзе: Я уже вошел в тупик, и дальше мне там нечего было делать, в этом кино. Удерживала лишь большая дружба с Гией Данелией. Тихо-тихо уходил…
У меня сил всё меньше. Я, знаешь, выхожу в другую комнату — и не знаю, зачем вышел. И иду обратно. И это такое счастье, ребята. Не думайте, что старость — это плохо.

Норштейн: [...] Вот хорошо бы политикам постоять у печи, где пекут хлеб. Там, где как можно ближе к огню шлепают лепешки… Потому что они живут даже не в параллельном мире. Они вообще ни в каком мире не живут. А мир на самом деле совсем другой, он состоит из запаха почки, из запаха земли, из запаха яблок, из хорошего дружеского слова, из поэтической строки, из вдруг тебя пронзившей мысли… Вот из этого всего образуется смесь, которая называется жизнью.
[...] ...тайна творчества, которую, слава богу, никто и никак не сможет проанализировать. Потому что, если проанализировано, — значит, не творчество.

Отрывки, источник
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...