Sunday, 8 July 2012

Фаина Раневская, дневники и воспоминания / Ranevskaya, memoirs and diaries, part 1

Дневниковые записи; из книги «Судьба — шлюха»

Милый, дорогой Виктор Платонович!
…Книжку [повесть В. Некрасова «В окопах Сталинграда»] читала с восторгом, с восхищением и чувством черной зависти. Хотелось бы и мне так писать. Получила грозное предупреждение из издательства. Строчки не могу выдавить.
Пожалуй, единственная болезнь, которой нет у меня, – графомания, а как бы сейчас она мне пригодилась.
(Из письма Ф. Раневской писателю В. Некрасову)

* * *
Пристают, просят писать, писать о себе. Отказываю.
Писать о себе плохо – не хочется.
Хорошо – неприлично. Значит, надо молчать.
К тому же я опять стала делать ошибки, а это постыдно. Это как клоп на манишке.
В том, с какой бесцеремонностью ко мне пристают с требованием писать о себе, – есть бессердечие. …Я знаю самое главное, я знаю, что надо отдавать, а не хватать. Так доживаю с этой отдачей.
…Не могу записывать, ни к чему. Противно брать в руки карандаш. Надо писать только одну фразу: «Все проходит». …И к тому же у меня непреодолимое отвращение к процессу писания. «Писанина». Лепет стариковский, омерзительная распущенность, ненавижу мемуары актерские. Кроме книжки П. Л. [Павлы Львовны Вульф].

* * *
Все бранят меня за то, что я порвала книгу воспоминаний. Почему я так поступила?
Кто-то сказал, кажется, Стендаль: «Если у человека есть сердце, он не хочет, чтобы его жизнь бросалась в глаза». И это решило судьбу книги. Когда она усыпала пол моей комнаты, – листья бумаги валялись обратной стороной, т. е. белым, и было похоже, что это мертвые птицы. «Воспоминания» – невольная сплетня. О себе говорить неудобно (а очень хочется). «Воспоминания» – это от чего? У меня от одиночества смертного.

Все ушли… Рядом бродяга, псина, безумно ее полюбила. Думаю, что собаки острее чувствуют, потому что не умеют говорить. Заразила я ее бессонницей и моей звериной тоской. Когда ухожу, она плачет. Беру ее с собой в театр, а потом рвусь к ней. Мне еще никто так не радовался.

…Наверное, зря порвала все, что составило бы книгу, о которой просило ВТО. И аванс надо теперь возвращать 2 т. Бог с ними, с деньгами, соберу, отдам аванс, а почему уничтожила? Скромность или же сатанинская гордыня? Нет, тут что-то другое. …Не хочу обнародовать жизнь мою, трудную, неудавшуюся, несмотря на успех у неандертальцев и даже у грамотных. Я очень хорошо знаю, что талантлива, а что я создала? Пропищала, и только. Кто, кроме моей Павлы Леонтьевны, хотел мне добра в театре? Кто мучился, когда я сидела без работы? Никому я не была нужна. Охлопков, Завадский, Алекс. Дмитр. Попов были снисходительны, Завадский ненавидел. Я бегала из театра в театр, искала, не находила. И это все. Личная жизнь тоже не состоялась. …В театре Завадского заживо гнию.

* * *
Иногда приходит в голову что-то неглупое, но я тут же забываю это неглупое. Умное давно не посещает мои мозги.
Книга должна быть написана художником или мыслителем. Гений – это талант умершего.
Вот почему порвала мой опус.
Воспоминания – это богатство старости.


* * *
Наверное, скоро умру. Мне видится детство все чаще и чаще. Разные события всплывают из недр памяти и волнуют до сердцебиения.
Я вижу двор, узкий и длинный, мощенный булыжником. Во дворе сидит на цепи лохматая собака с густой свалявшейся шерстью, в которой застрял мусор и даже гвозди, – по прозвищу Букет. Букет всегда плачет и гремит цепью. Я люблю его. Я обнимаю его за голову, вижу его добрые, умные глаза, прижимаюсь лицом к морде, шепчу слова любви. От Букета плохо пахнет, но мне это не мешает. В черном небе – белые звезды, от них светло. И мне видно из окна, как со двора волокут нашу лошадь. Кучер говорит, что лошадь подохла от старости и что тащат ее на живодерню.
Я не знаю, что такое живодерня. Мне пять лет.

* * *
Актрисой себя почувствовала в пятилетнем возрасте. Умер маленький братик, я жалела его, день плакала. И все-таки отодвинула занавеску на зеркале – посмотреть, какая я в слезах.
…Я стою в детской на подоконнике и смотрю в окно дома напротив. Нас разделяет узкая улица, и потому мне хорошо видно все, что там происходит.
Там танцуют, смеются, визжат. Это бал в офицерском собрании.
Мне семь лет, я не знаю слов «пошлость» и «мещанство», но мне очень не нравится все, что вижу на втором этаже в окне дома напротив.
Я не буду, когда вырасту, взвизгивать, обмахиваться носовым платком или веером, так хохотать и гримасничать!..
Там чужие, они мне не нравятся, но я смотрю на них с интересом.
Потом офицеры и их дамы уехали, и в доме напротив поселилась учительница географии – толстая важная старуха, у которой я училась, поступив в гимназию. Она ставила мне двойки и выгоняла из класса, презирая меня за невежество в области географии. В ее окно я не смотрела, там не было ничего интересного.
Через много лет, став актрисой, я получила роль акушерки Змеюкиной в чеховской «Свадьбе». Мне очень помогли мои детские впечатления-воспоминания об офицерских балах. Помогли наблюдательность, стремление увидеть в человеке характерное: смешное или жалкое, доброе или злое…

* * *
Ненавидела гувернантку, ненавидела бонну немку. Ночью молила Бога, чтобы, катаясь на коньках, упала и расшибла голову, а потом умерла. Любила читать, читала запоем. Где кого-то обижали, плакала навзрыд, – тогда отнимали книгу и меня ставили в угол.
Училась плохо, арифметика была страшной пыткой. Писать без ошибок так и не научилась. Считать тоже. Наверное, потому всегда, и по сию пору, всегда без денег…

Всегда завидовала таланту: началось это с детства. Приходил в гости к старшей сестре гимназист – читал ей стихи, флиртовал, читал наизусть. Чтение повергало меня в трепет. Гимназист вращал глазами, взвизгивал, рычал тигром, топал ногами, рвал на себе волосы, ломая руки. Стихи назывались «Белое покрывало». Кончалось чтение словами: «…так могла солгать лишь мать». Гимназист зарыдал, я была в экстазе.

Теперь, к концу моей жизни, я не выношу актеров «игральщиков». Не выношу органически, до физического отвращения – меня тошнит от партнера, «играющего роль», а не живущего тем, что ему надлежит делать в силу обстоятельств. Сейчас мучаюсь от партнера, который «представляет» всегда одинаково, как запись на пластинке. Если актер не импровизирует – ремесло, мерзкое ремесло!

* * *
Несчастной я стала в шесть лет. Гувернантка повела в приезжий «зверинец». В маленькой комнате в клетке сидела худая лисица с человечьими глазами. Рядом на столе стояло корыто, в нем плавали два крошечных дельфина. Вошли пьяные, шумные оборванцы и стали тыкать в дельфиний глаз, из которого брызнула кровь.
Сейчас мне 76 лет. Все 70 лет я этим мучаюсь.
72 год, лето

* * *
Говорят, любовь приходит с молоком матери. У меня любовь пришла со «слезами матери».
На даче под Таганрогом, утро, очень жарко, трещат цикады, душно пахнут цветы в палисаднике, я уложила кукол спать и прыгаю через веревочку. Я счастлива, не надо готовить уроки, не надо играть гаммы – я обрезала палец.

К дому подъехала двуколка, из города приехал приказчик, привез почту, привез много свертков, много вкусности. Я счастливая, я очень счастлива.
«Почему?» – вскрикнула мама. Я бегу в дом, через спущенные жалюзи в спальне полоска света, она блестит золотом, мама уронила голову на ручку кресла, она плачет – я мучительно крепко люблю мать, я спрашиваю, почему она плачет…
Я пугаюсь и тоже плачу.
На коленях матери газета: «…вчера в Баденвейлере скончался А. П. Чехов». В газете – фотография человека с добрым лицом. Бегу искать книгу А. П. Чехова. Нахожу, начинаю читать. Мне попалась «Скучная история». Я схватила книгу, побежала в сад, прочитала всю. Закрыла книжку. И на этом кончилось мое детство.
Я поняла все об одиночестве человека.
Это отравило мое детство.
…Мама знала многих, с кем он был знаком, у кого бывал. Я бегала к домику, где он родился, и читала там книги, сидя в саду.

* * *
В нашем городе гастролировал пианист Гомфан, игравший Шопена как никто больше. Так мне тогда казалось. В театре в нашем городе гастролировали прославленные артисты. И теперь еще я слышу голос и вижу глаза Павла Самойлова в «Привидениях» Ибсена: «Мама, дай мне солнца» — я, помню, рыдала. Театр был небольшой, любовно построенный с помощью меценатов города. Первое впечатление было в детстве очень страшным. Я холодела от ужаса, когда кого-то убивали и при этом пели, я громко кричала и требовала, чтоб меня увели в оперу, где не поют. Кажется, это напугавшее меня зрелище называлось «Аскольдова могила». А когда убиенные выходили раскланиваться и при этом улыбались, я чувствовала себя обманутой и еще больше возненавидела оперу.

* * *
«Петрушка» – потрясение № 1. Каким-то образом среди игрушек оказались персонажи «Петрушки» – городовой, цыган, дворник и еще какие-то куклы. Я переиграла все роли, говорила, меняя голос, городовой имел не–описуемый успех. Была и ширма, и лесенка, на которую становилась. Сладость славы переживала за ширмой. С достоинством выходила раскланиваться.
Как могло случиться, что в детстве я увидела цветной фильм, возможно, изображали сцену из «Ромео и Джульетты». Мне было 12. По лестнице взбирался на балкон юноша неописуемо красивый, потом появилась девушка неописуемо красивая, они поцеловались, от восхищения я плакала, это было потрясение № 2.
…Фильм был в красках [вероятно, раскрашенный вручную, как позднее флаг в «Броненосце „Потемкине“]. Мне лет 12. Я в экстазе, хорошо помню мое волнение. Схватила копилку в виде большой свиньи, набитую мелкими деньгами (плата за рыбий жир).
Свинью разбиваю. Я в неистовстве – мне надо совершить что-то большое, необычное.
По полу запрыгали монеты, которые я отдала соседским детям: «Берите, берите, мне ничего не нужно…»
И сейчас мне тоже ничего не нужно – мне 80.
Даже духи из Парижа, мне их прислали – подарки друзей. Теперь перебираю в уме, кому бы их подарить…
Экстазов давно не испытываю.
Жизнь кончена, а я так и не узнала, что к чему.

* * *
Хорошо бы иметь карандаш – хороший, может быть, тогда бы стала записывать все, что вспоминается теперь под конец.

* * *
В театральную школу принята не была – по неспособности.
Восхитительная Гельцер (в свите ее поклонниц я, конечно, состояла) устроила меня на выходные роли в летний малаховский театр, где ее ближайшая приятельница – Нелидова – вместе с Маршевой – обе прелестные актрисы – держали антрепризу.
Представляя меня антрепризе театра, Екатерина Васильевна сказала: «Знакомьтесь, это моя закадычная подруга Фанни из перефилии».

* * *
…Так и не написала о великолепной и неповторимой Гельцер. Она мне говорила: «Вы – моя закадычная подруга».

…Рылась в своем старом бюваре, нашла свои короткие записи о том, что говорила мне моя чудо Екатерина Гельцер… Помню, сообщила, что ей безумно нравится один господин и что он «древнеримский еврей». Слушая ее, я хохотала, она не обижалась. Была она ко мне доброй, очень ласковой. Трагически одинокая, она относилась ко мне с нежностью матери.

Любила вспоминать: «Моя первая-первая периферия – Калуга… Знаете, я мечтаю сыграть немую трагическую роль. Представьте себе: вы моя мать, у вас две дочери, одна немая, поэтому ей все доверяют, но она жестами и мимикой выдает врагов. Вы поняли меня, и мы обе танцуем Победу!» Я говорю: «Екатерина Васильевна, я не умею танцевать». «Тогда я буду танцевать Победу, а вы будете рядом бегать!..»

* * *
…К сожалению, у меня не сохранилось за давностью лет ни каких-то документов, ни афиш, ни программ, ни фотографий. Сохранились лишь воспоминания, такие праздничные, такие радостные, вызванные тем, что в малаховском театре удалось увидеть великих актеров того времени…

* * *
1915 год, дачный театр в Малаховке, где играли великие артисты Ольга Садовская, Илларион Певцов, на спектакле которого я упала в обморок. Меня устроила в театр балерина Екатерина Васильевна Гельцер. Она вводила меня в литературный салон.
Помню Веру Холодную. Она была сказочно красивая, и глаза невероятного бирюзового цвета…
В одном обществе, куда Гельцер взяла меня с собой, мне выпало счастье – я познакомилась с Мариной Цветаевой. Марина, челка. Марина звала меня своим парикмахером – я ее подстригала.

* * *
…Гельцер ввела меня в круг ее друзей, брала с собой на спектакли во МХАТ, откуда было принято ездить к Балиеву в «Летучую мышь». Возила меня в Стельну и к Яру, где мы наслаждались пением настоящих цыган.
Гельцер показала мне Москву тех лет.
Это были «Мои университеты».

* * *
Первым учителем был Художественный театр. В те годы Первой мировой войны жила я в Москве и смотрела по нескольку раз все спектакли, шедшие в то время, Станиславского в Крутицком вижу, и буду видеть перед собой до конца дней. Это было непостижимое что-то. Вижу его руки, спину, вижу глаза чудные – это преследует меня несколько десятилетий. Не забыть Массалитинова, Леонидова, Качалова, не забыть ничего… Впервые в Художественном театре смотрю «Вишневый сад». Станиславский – Гаев, Лопахин – Массалитинов, Аня – молоденькая прелестная Жданова, Книппер – Раневская, Шарлотта?.. Фирс?.. Очнулась, когда капельдинер сказал: «Барышня, пора уходить!» Я ответила: «Куда же я теперь пойду?»

* * *
Очень хорошо помню, каким потрясением для меня была встреча с великим трагическим актером Певцовым [Певцов Илларион Николаевич (1879—1934)]. В качестве статистки мне удалось устроиться в малаховский театр на бессловесные роли.
Помню Певцова в пьесе «Вера Мирцева»... И вот даже сейчас, говоря об этом, я испытываю волнение, потому что Певцов не играл, он не умел играть. Он жил, терзался муками утраты дорогого ему человека. Гейне сказал, что актер умирает дважды. Нет. Это не совсем верно, если прошли десятилетия, а Певцов стоит у меня перед глазами и живет в сердце моем
…Он учил нас любить природу. Он внушал нам, что настоящий артист обязан быть образованным человеком. Должен знать лучшие книги мировой литературы, живопись, музыку.
Я в точности помню его слова, обращенные к молодым актерам: «Друзья мои, милые юноши, в свободное время путешествуйте, а в кармане у вас должна быть только зубная щетка. Смотрите, наблюдайте, учитесь».
Он убивал в нас все обывательское, мещанское. Он повторял: «Не обзаводитесь вещами, бегайте от вещей».
Милый, дорогой Илларион Николаевич Певцов… Я любила и люблю вас. И приходят на ум чеховские слова: «Какое наслаждение – уважать людей».
…Мне посчастливилось видеть его и в пьесе Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины». И в этой роли я буду видеть его до конца моих дней.
Помню, когда я узнала, что должна буду участвовать в этом спектакле, я, очень волнуясь и робея, подошла к нему и попросила дать мне совет, что делать на сцене, если у меня в роли нет ни одного слова. «А ты крепко люби меня, и все, что со мной происходит, должно тебя волновать, тревожить».
И я любила его так крепко, как он попросил. И когда спектакль был кончен, я громко плакала, мучаясь его судьбой, и никакие утешения моих подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в гримерную и спросил меня:
– Что с тобой?
– Я так любила, я так любила вас весь вечер, – выдохнула я рыдая…
– Милые барышни, вспомните меня потом – она будет настоящей актрисой…

* * *
Керчь. Один сезон. Старик ходил во всякую погоду в калошах, перевязав их веревкой, я спросила, почему он в калошах в такую жару. Старик объяснил, что как вегетарианец он не носит кожи. Через несколько дней я увидела его в тех же калошах, пожирающим ливерную колбасу. Это был нищий, умевший читать и потому ушедший на сцену. Играл он амплуа «благородных отцов».

* * *
Крым. Сезон в крымском городском театре. Голод. «Военный коммунизм». Гражданская война. Власти менялись буквально поминутно. Было много такого страшного, чего нельзя забыть до смертного часа и о чем писать не хочется. А если не сказать всего, значит, не сказать ничего. Потому и порвала книгу.

* * *
Благодарю судьбу за Анну Ахматову. За Макса Волошина, который не дал мне умереть с голоду. За дивного старика – композитора Спендиарова. Старик этот был такой восхитительный, трогательный.

* * *
Игоря Андреевича Савченко [см.] я крепко и нежно любила и теперь через много лет с душевной болью думаю о том, что его с нами нет.
В Москве он попросил меня сниматься в фильме «Дума про казака Голоту», при этом добавил, что в сценарии роли для меня нет, но он попытается попа обратить в попадью. На это я согласилась, и мы приступили к работе.
Прошло много лет с начала нашей встречи на этой работе, а я по сей день думаю, каким огромным педагогическим даром он обладал, с какой деликатностью и добротой он со мной работал. Видя, что я трушу, не имея опыта сниматься в «говорящей» роли, он умудрился вначале снять меня на пленку так, что я этого не знала и не подозревала, что это возможно. Сделал он это во время репетиций в декорациях.

* * *
Я была тогда молодой провинциальной актрисой, которой судьба подарила Москву и пору буйного расцвета театров. Из всех театров на особом месте у меня стоял МХАТ, его спектакли смотрела по нескольку раз. Однако причиной тому стало одно непредвиденное обстоятельство: я влюбилась в Качалова, влюбилась на тяжкую муку себе, ибо в него влюблены были все, и не только женщины.

* * *
Сейчас смотрела Качалова в кино. Барон. Это чудо как хорошо. Это совершенство! Я шла домой и думала: …что сделала я за 30 лет? Что сделала такого, за что мне не было бы стыдно перед своей совестью? Ничего. У меня был талант, и ум, и сердце. Где все это?

* * *
Какая прелесть был Качалов, от него тоже свет был. Он был добрый ко мне, он любил смешное, я собирала смешное и несла ему домой, наслаждаясь тем, что повеселила его. В последние годы он был испуган, страшился смерти, не мог примириться с неизбежным. Часто повторял: неужели не буду ходить по Тверскому бульвару, – я видела, как он мучился этой мыслью, слишком баловала его жизнь, чтобы с ней расстаться навсегда.

* * *
Станиславский был в нашем деле такое же чудо, как Пушкин в поэзии.
Его Астров… Вершинин. Буду умирать, и в каждом глазу у меня будет Станиславский – Крутицкий в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты». Я его вижу перед глазами: руки, спину, глаза идиота… А в «Хозяйке гостиницы» он играл женоненавистника, кавалера Риппафрата. Как он там ел в гостинице рябчика! Сей кавалер был преисполнен отвращения к женщине. И постепенно, без слов влюблялся!
Однажды в Леонтьевском переулке я увидела пролетку, в которой проезжал Константин Сергеевич. Бросилась за ней, посылая воздушные поцелуи и крича ему: «Мальчик! Мальчик мой дорогой!» Станиславский привстал, расхохотался (я горжусь тем, что его рассмешила) и показал рукой, чтобы я ушла…
Это была первая встреча и последняя.

* * *
Я счастлива, что жила в «эпоху Станиславского», ушедшую вместе с ним… Сейчас театр – пародия на театр. Самое главное для меня ансамбль, а его след простыл. Мне с партнерами мука мученическая, а бросить не в силах – проклятущий театр.

* * *
Режиссеры меня не любили, я платила им взаимностью. Исключением был Таиров, поверивший мне.

Вспоминая Таирова, мне хотелось сказать о том, что Александр Яковлевич был не только большим художником, но еще и человеком большого доброго сердца. Чувство благодарности за его желание мне помочь я пронесла через всю жизнь.

...Однажды, провожая меня через коридор верхнего этажа, мимо артистических уборных, Александр Яковлевич вдруг остановился и, взяв меня за руку, сказал с горькой усмешкой: «Знаете, дорогая, похоже, что театр кончился: в театре пахнет борщом». Действительно, в условиях того времени технический персонал, работавший в театре безвыходно, часто готовил себе нехитрые «обеды» на электроплитках. Для всех нас это было в порядке вещей, но Таиров воспринимал это как величайшее кощунство. И в этом, казалось бы, незначительном, чисто житейском эпизоде я увидела то, что нас, работавших с ним, всегда восхищало: его неизменно рыцарское, абсолютно бескомпромиссное отношение к искусству, которому он служил.

После кончины обезумевшего от горя Таирова Алиса [Коонен] попросила меня пойти с нею в суд, где бы я свидетельствовала, что они были долгие годы вместе, что это было супружество, - формальность была необходима для ввода Алисы в наследство. Когда мы после этой процедуры шли обратно, она долго плакала, уткнулась мне в плечо. Она сказала: «Нас обвенчали после его смерти». Такой человечной я увидела ее впервые.

Свое одиночество она скрывала ото всех. Мне однажды сказала Павла Леонтьевна, что не видела актрисы, которая так гениально молчала. Она видела Коонен в каком-то спектакле во МХАТе, где Алиса сидела на подоконнике (или смотрела в окно) и молчала, но такой силы, очевидно, был ее внутренний монолог, что он звучал как слова, полные горечи, боли. Сейчас актеры не умеют молчать, а кстати, и говорить. Слова съедают, бормочут что-то про себя, концы слов не слышны. Культура речи даже в прославленных в прошлом театрах ушла. А дикторы по радио делают такие ударения, что хочется заткнуть и уши и радио!

* * *
Однажды я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на «Мосфильм»... и... была наказана за такую свою нескромность.
...Один мой приятель-актер, С. Гартинский, который в то время снимался в кино, чем вызывал во мне чувство черной зависти, вернул однажды мои снимки, сказав: «Это никому не нужно — так просили вам передать».
Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино. Однажды ко мне подошел приветливый молодой человек и сказал, что видел меня в спектакле Камерного театра «Патетическая соната», после чего загорелся желанием снимать меня во что бы то ни стало. Я кинулась ему на шею.
Этот фильм стал первой самостоятельной работой в то время молодого художника Михаила Ромма.

* * *

К Михаилу Ильичу Ромму отношусь с любовью и благодарностью за то, что он привел меня в кинематограф, где я (некстати сказать) хлебнула и горя.

Первая встреча с Михаилом Ильичом была в фильме «Пышка» по Мопассану. В то время я не имела представления о работе в кино. Я была уверена, что это происходит, как в театре, — «по звонку» к началу и антрактам и что, как в театре, в определенный час бывает конец спектакля.

В те годы работать в кино было еще более трудно. «Мосфильм» плохо отапливался. Я не могла привыкнуть к тому, что на съемочной площадке, пока не зажгутся лампы, холодно и сыро, что в ожидании начала съемки необходимо долго томиться, бродить по морозному павильону. К тому же на меня надели вериги в виде платья, сшитого из остатков грубого материала, которым была обита карета героев «Пышки». Много еще оставалось вокруг неуютного, нехорошего, а я привыкла к теплому и чистому помещению театра... В общем, я решила сбежать с картины. По неопытности. Помнится, мы с Михаилом Ильичом смертельно обиделись друг на друга. Кончилось же все это работой, съемками.

А во время съемок я в него влюбилась. Все, что он делал, было талантливо, пленительно. Все в нем подкупало: и чудесный вкус, и тонкое понимание мопассановской новеллы, ее атмосферы.

Видимо, добрейший Михаил Ильич простил мне мою попытку дезертировать, потому что позвал меня сниматься в своем новом фильме «Мечта»... Это были счастливые мои дни.

За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино, как в пору нашей второй встречи с Михаилом Ильичом. Такого отношения к актеру — не побоюсь слова, — нежного, такого доброжелательного режиссера-педагога я не знала, не встречала. Его советы-подсказки были точны и необходимы. Я навсегда сохранила благодарность Михаилу Ильичу за помощь, которую он оказал мне в работе над ролью пани Скороход в «Мечте», и за радость, когда я увидела этот прекрасный фильм на экране.

...К сожалению — я бы могла сказать: даже и к несчастью, после «Мечты» наши пути с Михаилом Ильичом в кинематографе разошлись. Но я оставалась верной «Мечте», воспоминаниям о светлых и захватывающих днях нашей работы, я мечтала о ее продолжении. И мне казалось, что мы действительно встречались с Михаилом Ильичом, вновь становились единомышленниками и соратниками в искусстве всякий раз, когда я видела на экранах лучшие его кинокартины.

часть 2 - продолжение

Подготовила Е. Кузьмина © http://cinemotions.blogspot.com/
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...