Saturday, 4 April 2009

Андрей Тарковский «Самое динамичное искусство высиживается годами»/Andrei Tarkovsky

Андрей Тарковский «Самое динамичное искусство высиживается годами»
Мемуары и публикации
Искусство кино, №12 1988

Сканирование и spellcheck – Е. Кузьмина

В этом номере мы предлагаем вниманию читателей письма А. Тарковского к Ю. В. Зарубе; воспоминания Михала Лещиловского, сотрудника А. Тарковского по картине «Жертвоприношение

Письма к Ю. В. Зарубе

Юрий Владимирович Заруба (1914—1973) с середины 1960-х годов был главным редактором сценарно-редакционной коллегии Госкино УССР. Человек широко образованный, он был известным литератором, журналистом, работал заведующим отделом прессы Министерства иностранных дел УССР, а затем — главным редактором газеты «Радянська Україна». Придя в украинское кино, он немало для него сделал, в особенности — для его молодого пополнения, которому в те годы приходилось нелегко. Ю. В. Заруба оставил о себе хорошую память. О многом говорит его дружба с Андреем Тарковским: несмотря на разницу в возрасте, они были на «ты».

Мы не располагаем письмами Ю. В. Зарубы к режиссеру и не знаем, как и когда они познакомились, как возникла их дружба. Много лет работавшие с Юрием Владимировичем и хорошо его знавшие В. В. Цвиркунов, бывший в те годы директором Киевской киностудии имени А. Довженко, и редактор Госкино УССР В. Н. Мельник высказали предположение, что Ю. В. Заруба предлагал Тарковскому временно перейти на Киевскую студию для постановки «Соляриса». Вдова Юрия Владимировича М. М. Пидтыченко подтвердила эту версию, хотя подробности остались ей неизвестны. С нотой раскаяния поведала нам Мария Максимовна о том, что после смерти мужа она уничтожила одно письмо Тарковского, очень резкое, в котором он обвинял работников Госкино, в первую очередь его руководителей, в некомпетентности, трусости, равнодушии к судьбе кинематографа. «Это было письмо человека, потерявшего надежду нормально работать и отчаявшегося». Не в эту ли минуту протянул ему руку помощи старший товарищ?
Письма хранятся в ЦГАЛИ УССР (ф. 873, оп. 1, ед. хр. 20, 34). Печатаются по текстам машинописных подлинников.

Москва, 4 июня 1969
Дорогой Юра!
Получил от тебя письмо и был чрезвычайно тронут. Спасибо!
Очень жаль, что не довелось встретиться. Я несколько раз звонил по тому телефону, который ты оставил (гостиница), но почему-то не дозвонился.
Я рад, что у тебя намечаются сдвиги. Дай-то Бог!
Если будешь в Москве — непременно заезжай прямо по адресу. Лучше утром (Проспект Мира, Орлово-Давыдовский пер., 2/5, кв. 108). Так будет вернее. Ты очень хороший человек, а по нашим временам это роскошь. Как твое здоровье? Постарайся не нервничать — это единственное, что я могу тебе посоветовать. Вспомни слова Пифагора: «Ничему не удивляться!»
Передавай мой привет и уважение твоей супруге.
Обнимаю. Андрей.

29.VIII.70
Дорогой Юра!
1000 лет от тебя ни слуху ни духу!
Как ты живешь, что дома? Здоров ли, и если здоров, на что уповаю, то что делаешь? Все то же или что-нибудь поновее вторглось в твою жизнь?
У меня все в порядке. Начал картину [«Солярис»]. Работать трудно потому, что «Мосфильм» натурально разваливается.
Надеюсь, что у тебя все в порядке.
Будет время — черкни две строчки. Я часто вспоминаю тебя. Очень бы хотелось повидаться.
Обнимаю тебя. А. Тарковский. Поклонись, пожалуйста, от мен супруге.

(Окончание письма, начало не сохранилось. Без даты. Вероятно, письмо написано в сентябре 1970 года)
...Тут природа, сделанная для того, чтобы лечить — без всякой экзотики, нежная, простая и бесхитростная.
Такие-то дела.
Не помню, писал ли тебе в последнем письме — у меня сын родился. Андреем нарекли. Ну, что еще?
Пишу книгу о кино с приятелем — критиком Лёней Козловым [Козлов Л. К.— киновед]. И уже приготовил сценарий для следующего фильма. Сценарий, конечно, у всех вызывает испуг.
Ну, на время прощаюсь.
Если буду в Киеве, что теоретически не исключено (ненавижу эти шариковые ручки! Мерзость какая!), то увидимся непременно.
А ты не забудь заехать, если будешь в Москве (черт! ручка называется) т. 281-51-41.
Кланяйся супруге и дочери.
Обнимаю крепко.
Андрей

14 сент[ября] 70.
Дорогой Юра!
Сегодня получил твое письмо, чему очень обрадован, как ты, надеюсь, понимаешь. Что ты «тяпнул», я понял по началу письма, но не решался утвердиться в этом мнении до тех пор, пока ты не «сознался сам».
Это хорошо, что «тяпнул», ничего плохого, разумеется, в этом нет.
Правда, я не совсем понял, какие твои планы рухнули. В связи с уходом на пенсию? Или еще какие-нибудь? Это обстоятельство осталось тобой не освещенным.
У меня все по-старому, кроме того, что японцы дали нам визу. Теперь дня два (как мне обещали) уйдет на окончательное решение. Но самое ЭКСПО мы, конечно, прозевали в связи с резиной всякого рода прохождений, решений и утверждений. Во всяком случае, есть надежда, что скоро уедем.

Теперь самое неприятное. Вчера ночью умер Лева Кочарян. Я понимаю, рак! Он долго мучился. Сравнительно долго, так как сознательно не хотел чувствовать себя умирающим — много пил и вел вполне напряженный образ жизни в конце. Но, видимо, был прав по-своему все-таки.
Это ужасно, но тем не менее он умер. Такой жизнелюб, веселый и здоровый человек!
Перед смертью он весил 70 килограммов. Это Лева-то! И никого не хотел видеть. Ему мучительна была сама мысль о каком-то напряжении, Связанная даже с общением. И вот он умер.

Видишь, Юра, не смог я тебя этим письмом обрадовать, сам понимаешь. Ну, да ничего не поделаешь.
А о смерти тоже думать следует. Все мы умрем и умирать будем по-разному. Как Бог даст.
Печально как-то. Вроде и известно всем было о Левиной неизлечимости, но все равно как-то это неожиданно.

Ну, что еще? За окном дождь, хмуро, ремонт надо делать — с потолка всю зиму текло — а страшно, потому что крыша кое-как залатана. Купил два арбуза, сейчас мы с Ларисой [Л. П. Тарковская — жена А. Тарковского] будем их есть — от него хорошо приходит молоко для Тарковского-младшего.
В общем, письмишко получилось невеселое.
Пиши почаще. Я же аккуратно буду отвечать. Правда, сейчас на десять дней, может быть, исчезну,— в связи с поездкой. Но ты не принимай, пожалуйста, это к сведению, потому что когда это случится — неизвестно. Тай¬на! «Тайна и авторитет»! Помнишь?
Обнимаю тебя крепко и жду письма. Кланяйся супруге и дочери.
Твой Андрей Т.

29.IX.70
Дорогой Юра!
Здоров ли ты? Давно уже послал тебе письмо, но ответа никак не дождусь.
Напиши. Может быть, болен? Попроси отправить телеграмму,— мол, болен.
У меня все в порядке. Замотан более или менее.
Если ты не получил письмо (?), то в основном я писал в нем о смерти Левы Кочаряна.
Может быть, ты в отъезде? Во всяком случае, жду весточки.
Обнимаю. Твой А. Тарковский.

4 ноября 1970, Москва
Дорогой Юра!
Бога ради, прости, что долго не писал,— столько дел неотложных и внезапных, вызвавших их обстоятельств, что я даже слегка запутался. Надеюсь, и очень, что здоровье твое поправляется. Напиши поскорее, как с ним обстоит дело, и подробнее. Как с планами твоими? Если так серьезна ситуация с недомоганиями, то, может быть, действительно, уйти с работы? Ты не шути, пожалуйста, на эту тему.
А у меня тут вот что (что и является в какой-то степени причиной молчания). Был у меня хороший приятель и прекрасный художник — Соостер, эстонец. Так его неделю назад нашли в мастерской мертвым. Инсульт! В 46 лет! В расцвете сил, казалось бы. Человек, о котором никто в мире не мог сказать ничего, кроме того, что он богатырь. Правда, при Сталине он был репрессирован. И до сих пор его в Союз художников не принимали. Да так и не приняли. Это первое.
Второе — меня чуть не закрыли. Не буду описывать безобразные слухи в Комитете — не стоит усилий. Но сам понимаешь. В течение 3-х недель висел на волоске.
А в-третьих, тот дом, о котором я тебе писал — в Рязанской обл[асти] и на который так рассчитывал — сгорел. Дотла. Остались кирпичные стены. Нужны деньги, чтобы восстановить его. Деньги будут, и весной придется повозиться. Так что ничего веселого за это время не произошло.
У нас выпал снег, и как-то сразу наступила зима. Холодно. Правда, я думаю, что все растает, и некоторое время будет несусветная грязь и мерзость.
Ну вот и все новости. А ты, Юра, держись, следи за собой. И почаще пиши. Прости меня за паузу.
Крепко обнимаю, желаю здоровья и здоровья. Кланяйся домашним.
Твой Андрей.

26.1.71.
Дорогой Юра!
Спасибо за письмо. Очень ты меня обрадовал.
Письмо бодрое и энергичное. Надеюсь, что оно выражает твое состояние.
Насчет Сержа Параджанова ты оказался прав. Да и иначе и быть не могло, конечно.
У меня все в порядке. В феврале начинаем снимать. Пока картина будет сниматься, надо будет «пробить» к постановке следующий сценарий. У меня готово два, один из них надо утвердить, чтобы перейти к следующей картине без простоя. Но, как говорится, благими намерениями вымощен ад...
Скорее бы снимать. Засиделся. Ведь это поразительно: самое динамичное искусство высиживается годами. Я превращаюсь в клушу какую-то. Пока настроение какое-то скверное. Я надеюсь, что все это временно.
Обнимаю тебя крепко и желаю здоровья в первую очередь, остальное приложится. Кланяйся своим родным.
Твой Андрей Т.

Москва, 3 апреля 1971
Дорогой Юра!
Только что получил твое письмо и остался им весьма доволен. (Да, прежде всего извини за молчание — замотался — много мелких повседневных дел; они занимают время, а сами по себе значат мало.)
Рад за то, что не скучаешь, работаешь, думаешь да еще мне письма пишешь.
У меня много так называемых производственных неприятностей: простой, борьба с плохим директором и за хорошего директора и т. д. и проч.
Тем не менее считается, что мы находимся в съемочном периоде — я снял уже одну декорацию и два натурных интерьера. Правда, до сих пор я не снял ни одного кадра из будущего фильма, т. к. в одном случае я снимал кусочки из кинодокумента, зафиксировавшего заседание научного совета, а в другом — кадры любительского фильма, которые снимал отец нашего героя.
Так что истинной формы будущего фильма — собственно фильма — я еще не касался.
Написал сценарий вместе с Фридрихом Горенштейном. Довольно забавный [речь идет о непоставленном сценарии «Домик с башенкой»]. Нет, нет, это не комедия, не волнуйся. Я ведь лишен чувства юмора.
В середине апреля мы летим в Ялту — снимать кое-какие детали к павильонам. И пробудем там недели 3.
Непостижимо долго снимаются у нас фильмы. И только по причине непрофессиональности наших кадров. А сценарий (правда, еще первый вариант его), о котором я тебе говорил, действительно интересный. Время действия 1910—1914 гг. Место действия — Ближний Восток. Христианский монастырь. Католический.
Герой — сначала послушник в монастыре, затем человек, которого «научили» летать. (Буквально.)
Финал — битва под Верденом.
Как только кончу его по-настоящему, обязательно дам тебе прочесть. Идея его — рождение прагматизма. Герой поэтому прагматик. Он считает, что родился не зря, что создан, чтобы выполнить особую миссию. На самом деле он ничтожество.
Мания величия, комплекс неполноценности и тотальная зависимость от общества. Пока больше ничего не скажу.
Обнимаю крепко, желаю здоровья.
Твой Андрей. Поклон твоим домашним.

31.II 1.73 Москва
Дорогой Юра!
Получил от тебя сегодня письмо и тороплюсь ответить. Тем более что ты упрекнул меня в том, что я не всегда отвечаю на твои письма. Должен тебе сказать, что не было еще случая, когда я не ответил бы на твое письмо. Тут какое-то недоразумение: то ли я не получил некоторых твоих писем, то ли ты моих. Третьего не существует.
Ты пишешь, что, судя по надписи в фильме — «Л. Тарковская», у меня семья. Семья у меня уже давно — лет пять. И сыну уже 2 года и 7 месяцев.
Сейчас я начинаю новую картину [«Зеркало»]. Меня уже запустили в режиссерский сценарий. (Ты не забыл еще этих терминов?) Что из всего этого получится — трудно представить. Пока картина (вернее — будущая картина) называется «Белый, белый день...» О чем? Ей-богу, пока сам не знаю. Может быть, о ностальгии по детству, может быть, о желании отдать долги (в фигуральном смысле, конечно). Не знаю, что из всего этого выйдет.
А вообще все более или менее в порядке. Правда, устал что-то, сердце стало побаливать, комплексы разыгрываются. В общем, переживания из области «смысла и бессмыслицы».
Как твое здоровье? Все ли в порядке? Передай поклон домашним. Пиши почаще. Мне всегда приятно получать твои письма.
Обнимаю — твой Андрей Т.

Письмо А. Тарковского к М. М. Зарубе и Т. Ю. Зарубе
Москва, 30.VI.73
Глубокоуважаемая Мария Максимовна и Таня!
У меня все это просто не укладывается в голове.
Правда, в последние месяцы Юра был несколько неточен, не всегда отвечал на письма.
Сказать, что я бесконечно любил Юру и так же мучительно сейчас Вам соболезную — ничего не сказать, так как об этом следовало сказать раньше.
Я до самого последнего дня надеялся встретиться с Юрой, отправившись в командировку на Украину. Да так и не выбрался.
Дорогие мои! Обнимаю Вас и вместе с Вами скорблю по милому, умному, честному, прекрасному Юрию Владимировичу.
Наберитесь мужества и терпите. Через какое-то время боль утихнет и станет можно жить. Потому что жизнь продолжается. И для Юрия Владимировича было бы очень тяжело знать, что его близкие растерялись от горя.
Обнимаю Вас, Мария Максимовна и Таня.
Ваш Тарковский
Мой телефон в Москве — 280-92-54
Публикация, предисловие, примечания, Романа Корогодского, Киев

Рассказы кинематографистов
Михал Лещиловский. Один год с Андреем

Нет памяти о прежнем;
да и о том, что будет, не останется памяти у тех,
которые будут после.


Екклезиаст 1:11

Та июльская ночь была такой темной, что казалась бесконечной, и у меня было ощущение, что время остановилось. Только музыка, льющаяся из радиоприемника автомобиля, и монотонный шум двигателей были доказательством того, что время движется. Я подъехал к железнодорожной станции Шалон-на-Марне перед самым отходом поезда. Прижав к себе книгу, которую я вез Андрею, и мой маленький рюкзак, я вошел в вагон со вздохом облегчения. Попросив проводника разбудить меня в Штутгарте, я открыл одну из книг, которые я вез с собой. Это была автобиография Бунюэля, о которой я хотел рассказать Андрею. Я заснул, прочитав, что Бунюэль обычно хитрил, выпивая второй мартини раньше того часа, который отводился этому ритуалу. Шутки такого рода удовлетворяли нашу потребность в смехе, который помогал нам весь год в нашей совместной работе с Тарковским.

Я торопился на встречу с Андреем и в этой радостной спешке вспомнил нашу поездку через Германию в сентябре 1985 года. Мы мчались с невероятной скоростью, машина была наполнена музыкой Баха, Армстронга и Стива Уандера. Мы говорили о вере и политике. После пяти месяцев тяжелой работы в монтажной мы могли позволить себе быть беспечными одну неделю, пока мы ехали от Стокгольма до Флоренции. Среди всего прочего мы обсуждали Конрада, который в предисловии к одной из своих книг касается задач искусства. Он пишет, что искусство начинается тогда, когда возникает неразрывная связь между неумолимым бегом времени и кратковременной жизнью, чтобы душа читателя на миг приобщилась к вечному, к тайне истоков всего сущего, чтобы читатели осознали зыбкость бытия.

Итак, я торопился на встречу с Андреем. Я приехал в санаторий в половине десятого утра. Здания санатория были «современными», как пренебрежительно определил их Андрей — он не выносил их вида. Все заведение было похоже на бараки для юных, дисциплинированных, обделенных судьбой пионеров. Единственным утешением было то, что санаторий славился своим лечением и уходом.

Когда я вошел в его комнату, Мастер был в постели и, конечно, говорил по телефону с Парижем — со своим главным врачом, профессором Шварценбергом. Он улыбнулся мне, жестом показал на стул и сказал, чтобы я угощался тортом. Болезнь преобразила его лицо. Глаза, черные, как угли, с озорным блеском, все время в движении, стали преобладать над всеми другими чертами его лица. Он положил трубку, и на меня обрушился поток объятий, поцелуев, вопросов. Я достал из рюкзака книгу «Тарковский. Размышления на досуге», только что опубликованную антологию его работ. Андрей не принадлежал к тщеславным собирателям газетных вырезок, но я видел, что он получил удовлетворение от книги и от сознания, что его работа была оценена и понята.

Я скороговоркой доложил о своих битвах с французскими лабораториями за сохранение соответствующего качества копий «Жертвоприношения», предназначенных для франкоязычного рынка. Андрей был очень требователен к техническому качеству фильма даже в тяжелые периоды своей болезни.

Я помню последние три месяца нашего сотрудничества перед тем, как ему пришлось уехать, предоставив нам закончить озвучание согласно его замыслу. Он присутствовал при озвучании всех актеров, кроме главной женской роли, которая была особенно трудной. Синхронная фонограмма была сделана на английском языке английской актрисой Сьюзен Флитвуд. Дублирование на шведский язык не представляло большой трудности, кроме сцены истерики — рыдания, сдавленные крики, нечленораздельные звуки были исполнены с такой интенсивностью, что было невозможно воспроизвести эту сцену при той же «температуре» другой актрисой. Андрей нашел актрису, чей голос был похож на голос Сьюзен Флитвуд, что позволило нам использовать, по крайней мере, часть синхронной фонограммы сцены. К сожалению, у Андрея не было времени, чтобы руководить работой на этом последнем этапе. Мы завершили перезапись сами в большой спешке, чтобы к середине января 1986 года фильм с готовой фонограммой мог быть показан Андрею. Тогда в первый раз мы увидели его прикованным к постели. Он был явно сломлен болезнью, но как только мы включили видео, Мастер обложился подушками и вновь обрел свою профессорскую роль. К нему вернулись силы. В течение того десятичасового рабочего дня он дал нам все необходимые указания для следующего этапа работы.

Вернувшись в Стокгольм и поговорив с Эрландом Юзефссоном (исполнителем главной мужской роли), я решил позвонить Андрею и предложить другую актрису на озвучание главной роли. Решение его было мгновенным: если есть хоть малейшая возможность совершенствования фильма, ею надо воспользоваться без колебаний. Поэтому в озвучании этой роли были заняты три актрисы. И даже я не уверен сейчас, какой эпизод кем сделан — все три актрисы слились в характере Аделаиды.

Мы ездили в Париж в общей сложности четыре раза, показывая результаты нашей работы Мастеру, сражаясь с временем, чтобы успеть завершить фильм. Болезнь настигла его внезапно; никто из нас не был готов к этому. Я знал, что в декабре 1985 года он чувствовал себя плохо и прошел тщательное медицинское обследование. Но я удивился, когда в канун Рождества перед отъездом во Флоренцию он попросил меня проводить его в аэропорт. По дороге он начал диктовать мне окончательный вариант перезаписи, объясняя, каким должен быть звуковой образ. Он просил меня изменить посвящение фильма, которое должно читаться так: «Моему сыну Андрюше, которому я завещаю бороться так же неустанно» [посвящение осталось неизмененным (прим. переводчика)]. Он проигнорировал мои вопросы, сказав только, что, по всей вероятности, он не вернется в Стокгольм после Рождества, поэтому хочет дать мне указания по завершению фильма. «Привези мне фильм в Италию»,— сказал он. На следующий день после Рождества я узнал, что у Андрея рак. Мы мобилизовали все силы, чтобы завершить фильм именно так, как хотел Андрей, чтобы можно было показать ему готовый фильм, и ни у кого не возникло сомнений, что это фильм Тарковского.

Но в тот июльский день 1986 года в Германии мне показалось, что он поправился, и ему просто требовалось время, чтобы выздороветь окончательно. У нас было прекрасное настроение, мы шутили, как в старое доброе время. Я рассказал ему сплетни о Бунюэле, которым Андрей восхищался и с которым всегда мечтал познакомиться. С заминками и паузами из-за неуверенности в своем русском я перевел ему отрывок о старости, в котором Бунюэль сожалеет о потере аппетита и смирении, которое пришло в результате долгой прожитой жизни. Андрей потянулся за Библией, которую он держал на столике рядом с кроватью, и прочитал: «Суета сует, сказал Екклезиаст, суета сует,— всё суета!» Он перелистал несколько страниц и продолжил: «Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд».

Религия играла важную роль в жизни Тарковского, он всегда стремился к встречам с религиозными людьми, с интересом обсуждал с ними вопросы веры. У него было сильное желание сделать фильм на основе библейских сюжетов, но он считал, что ему не по плечу такой колоссальный труд. А кто, кроме него, мог на это решиться? Мы стали говорить о нашем будущем. Следующим фильмом Андрея должна была стать «Гофманиана» по старому сценарию, который он написал в России. За двадцать лет работы на родине ему позволили сделать всего пять фильмов. В остальное время он преподавал на Высших режиссерских курсах [А. Тарковский читал непродолжительное время курс лекций по кинорежиссуре в 1967, 1975 и 1981 годах. В 1977 году поставил спектакль «Гамлет» в Театре имени Ленинского комсомола (прим. переводчика)] и писал сценарии. Мы собирались начать работу над «Гофманианой» осенью 1986 года, а Андрей уже работал над сценарием «Гамлета».

Тарковский был человеком огромной работоспособности и высокой дисциплины, он приходил на съемочную площадку только после тщательной подготовки. Довольно часто мне стоило огромного напряжения работать в заданном им темпе, что совершенно не означает, что он был беспощаден в своих требованиях к коллегам, но у него был свой ритм работы, и для всей съемочной группы было счастьем, когда ей удавалось следовать этому ритму.

Я мог наблюдать за его системой работы во время монтажа. В «Жертвоприношении» не более ста двадцати склеек, но каждая из них подверглась глубокому критическому анализу. Монтаж фильма совсем не означал слепое следование заранее намеченной схеме. Это была творческая работа, которая проходила в границах заданных, с одной стороны, установившимся (неменяющимся) образом фильма, а с другой стороны, внутренней динамикой (сопротивлением) материала. Количество склеек не дает никакого представления о степени трудностей, с которыми мы столкнулись в процессе монтажа. При первом показе фильм шел сто девяносто минут. Дальнейшая работа позволила сократить его на сорок минут. Но единственная сцена, которая была полностью вырезана, была сцена, в которой Александр пишет письмо своей семье.

Тарковский считал, что кино — это единственное искусство, которое может передать реальность во временном измерении, понимая эти слова буквально. Фильм — это мозаика времени, и на эту структуру нанизаны все остальные элементы фильма, при чем отбор этих элементов может сделать только сам режиссер. Андрей всегда присутствовал при строительстве декораций, при работе над костюмами и во время монтажа.

То же самое характерно для его сотрудничества со Свеном Нюквистом. Композиция и длительность кадра, мизансцены были царством Тарковского. Он работал с камерой, чтобы поправить рисунок роли, заранее задуманный, в зависимости от того, что он видел в кадре. Для Нюквиста это было новым способом работы, он говорил мне, что конфликтовал с режиссером, пока не понял, что поведение Андрея было продиктовано отнюдь не недоверием к оператору, а просто было обычной манерой его работы. Этот пример может послужить свидетельством тех требований, которые Тарковский предъявлял к себе, что не мешало ему признавать роль всей съемочной группы в работе над «Жертвоприношением».

Мы говорили о проблемах его фильма, о кинорежиссерах, об американском кино. Андрей ездил в Америку, но никогда не чувствовал себя там уютно. Для него кино было искусством молодым и свободным от какого-либо давления и бремени консервативных традиций, и он чувствовал жалость к талантливым американским кинематографистам, испытывающим коммерческое давление, которому мало кто из них смог противостоять.

Из-за своих европейских корней Тарковский не смог бы вынести творческой эмиграции в Америке, но он черпал вдохновение в поэзии и музыке Дальнего Востока, мечтал посетить Индию и Японию. Его вкус в литературе и искусстве был утонченным, и хотя он смотрел много фильмов, его оценка всегда была очень строгой. Режиссеры, о которых он чаще всего говорил, были Брессон, Антониони, Феллини, Куросава, Вайда, Занусси, Бергман.

В этой связи я вспоминаю случай, который произошел в ноябре 1985 года, когда мы с Андреем были на выставке киноплакатов в Доме кино в Стокгольме. Я заметил Бергмана — с которым Тарковский никогда не встречался, хотя оба хотели познакомиться,— выходящего из кинозала. В тот раз встреча казалась такой естественной, что была почти неизбежной. Они видели друг друга на расстоянии пятнадцати метров. Меня потрясло то, что произошло дальше: оба повернулись, причем так резко, как будто заранее отрепетировали это движение, и направились в противоположных направлениях. Так два великих мира сего разминулись, не соприкоснувшись.

Воспоминания такого рода заняли у нас всю оставшуюся часть того июльского утра. Больному подали обед, состоявший из сероватого супа, такого же цвета геркулесовой каши и куска переваренного мяса. Андрей подмигнул мне заговорщицки и улыбнулся. Когда медсестра ушла, он со смиренным видом развел руками над этим питанием, которое никоим образом нельзя было назвать едой. Затем он отодвинул тарелки подальше с глаз долой. Со смешанным чувством печали и надежды я предложил проехать всего лишь шестьдесят километров до Франции, чтобы съесть приличный бифштекс. Глаза Андрея загорелись, но он выдвинул предположение, что при данных обстоятельствах он вряд ли мог позволить себе такое сумасбродство. Чтобы как-то восполнить несостоявшийся обед, мы ударились в воспоминания о сырой рыбе «сасими», которой мы наслаждались раз в неделю в корейском ресторане в Стокгольме.

Кулинарные «оргии» были частью нашего свободного времяпрепровождения, когда мы работали вместе. Они достигли апогея в Италии, где не составляло труда найти хороший и вместе с тем дешевый ресторан. Так случилось, что часть монтажного периода проходила во Флоренции. Мастер, почетный гражданин этого города, относился к нему, как к своему новому дому. Монтажная была в здании, в котором жили в то время Тарковские. Его жена Лариса в это время занималась практической стороной его жизни, подготавливала дом, куда они должны были перебраться после приезда их сына Андрюши. Неистощимая энергия Ларисы помогла их семье перенести все трудности до и после того, как они покинули родину.

Кое-что из их совместного опыта нашло отражение в фильмах Андрея — например, дом, который нашли Александр и Аделаида в «Жертвоприношении». Это история дома Тарковских в деревне, который они оставили в Советском Союзе.

Послеполуденная прогулка вокруг санатория стала для Андрея ритуалом. Во время прогулки мы беседовали о сложной природе любви, описанной в Книге Иова, любви, которая подвергается таким испытаниям, проходит через такое страдание и в то же время сама порождает боль и мучение.

Прогулка заняла сорок пять минут. За это время мы прошли около трехсот метров, останавливаясь, чтобы отдохнуть на скамейках, разбросанных по территории санатория. Только тогда я понял, как ослаб Андрей. Сама по себе болезнь не вызывала тревоги на той стадии; казалось, что опасность позади, и планы, которые строил Андрей на будущее, внушали оптимизм по поводу состояния его здоровья.

Обессилевший после прогулки, Андрей лег, взял Библию и начал опять читать из Екклезиаста: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное... время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни...» «Ты помнишь,— спросил Андрей,— что я хотел назвать наш фильм «Время разбрасывать камни и время собирать камни»? Но почему-то это название звучало плохо по-шведски». Тарковский лежал, глядя на икону, которая висела пред ним на стене. Шум деревьев и крики ласточек заполнили наступившую тишину. Спустя некоторое время он продолжил чтение: «Видел я эту заботу, которую дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в том. Все сделал Он прекрасным в свое время и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог делает, от начала до конца».

Андрей отложил Библию, натянул одеяло, педантично его расправил, и опять наступила тишина. Но она не создавала чувства пустоты, это была тишина, наполненная глубокими раздумьями. Приход сестры, которая принесла чай с печеньем и лекарство Андрею, вернул меня к печальной действительности. Сестра забрала не тронутый Андреем суп, пожелала ему спокойной ночи и спросила, не нужно ли ему чего-нибудь,— все это на какой-то смеси немецкого, итальянского и английского. Андрей покачал головой и, обращаясь ко мне, сказал по-русски, что единственное, что ему было нужно, это съездить в Италию, все остальное — лишнее. Темнело, когда пришло время прощаться. Мы обнялись, поцеловались со словами «до скорой встречи в Италии». Это была наша последняя встреча 26 июля 1986 года.

«И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратился к Богу, Который дал его. Суета сует, сказал Екклезиаст, все — суета!» В день его похорон в церкви Святого Сергия [ошибка автора. Церковь Александра Невского (прим. переводчика)] в Париже мы держали в руках свечи, прощаясь с великим художником. Священник зажег свечу и затем передал огонь от нее людям, стоящим в первом ряду. Они, в свою очередь, передали пламя дальше, и вскоре над всеми свечами заплясали огоньки, связав нас всех цепью памяти об Андрее Тарковском.

«Сайт энд саунд», 1986, осень
Перевела Р. Фомина
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...